Уже здесь, в авторитетном основополагающем труде был сделан фатальный шаг — разделение единой философии истории на два почти не связанных раздела — исторический материализм и диалектический материализм. Бухарин потом сложил голову на плахе (не в связи с истматом), но это разделение было закреплено даже в учебных дисциплинах. Критика этого разделения и предупреждение о его тяжелых последствиях являются почти общим фоном рассуждений Грамши.
Он относит труд Бухарина ко “второй ветви” ревизии марксизма — ортодоксальной. К ней принадлежали многие теоретики II Интернационала (в частности, Плеханов). Другая, “первая” ветвь прямого отношения к нам не имеет, под ней Грамши понимал освоение многих положений марксизма идеалистической западной философией, что дало ей второе дыхание.4
Сложность и противоречивость догматизации истмата в СССР в 20-е годы состоит прежде всего в том, что как раз Октябрьская революция 1917 г. вдохнула в истмат новую жизнь и, казалось бы, прервала процесс его окостенения в западной социал-демократии. Как известно, ортодоксы марксизма обвинили Ленина и русских большевиков в волюнтаризме и нарушении “объективных законов исторического развития”, назвали социалистическую революцию в России вредной утопией, пробуждение от которой русского пролетариата будет ужасным.
В связи с этим А.Грамши писал в июле 1918 г. в статье “Утопия” об утверждениях, будто в России якобы буржуазия должна завершить необходимый этап буржуазной революции: “Где была в России буржуазия, способная осуществить эту задачу? И если господство буржуазии есть закон природы, то почему этот закон не сработал?.. Истина в том, что эта формула ни в коей мере не выражает никакого закона природы. Между предпосылкой (экономическая система) и следствием (политический строй) не существует простых и прямых отношений… То, что прямо определяет политическое действие, есть не экономическая система, а восприятие этой системы и так называемых законов ее развития. Эти законы не имеют ничего общего с законами природы, хотя и законы природы также в действительности не являются объективными, а представляют собой мыслительные конструкции, полезные для практики схемы, удобные для исследования и преподавания”.
Эта работа замечательна не только философской глубиной аргументации, которую Грамши выдвинул против антисоветизма ортодоксальных марксистов. Здесь он, видимо, впервые явно и сознательно трактует революцию в категориях перехода “порядок — хаос — порядок”, на несколько десятилетий весьма верно предвосхитив эти категории, развитые в теории неравновесных состояний.
Во время перестройки нам настойчиво внушали старую мысль, будто социалистическая революция и вообще программа большевиков были утопией. Критикам нашей революции от марксизма на Западе ответил Грамши. Но ведь и в России виднейшие философы, противники большевизма и свидетели революции, именно по этому вопросу высказали важные суждения. Н.А.Бердяев писал в 1932 г.: “Самый большой парадокс в судьбе России и русской революции в том, что либеральные идеи, идеи права, как и идеи социального реформизма оказались в России утопическими. Большевизм же оказался наименее утопическим и наиболее реалистическим, наиболее соответствующим всей ситуации, как она сложилась в России в 1917 г. и наиболее верным некоторым исконным русским традициям и русским исканиям универсальной правды, понятой максималистически, и русским методам управления и властвования насилием”.
Бердяев может называть этот факт парадоксом только потому, что политизированные философы начала века, в том числе он сам, смотрели на Россию через очки евроцентризма и прежде всего марксизма. То, что для России было наиболее реалистическим и соответствовало ее традициям, в глазах Запада было утопией и парадоксом. В том же духе высказался и другой видный либеральный деятель Е.Трубецкой. Он писал: “В других странах наиболее утопическими справедливо признаются наиболее крайние проекты преобразований общественных и политических. У нас наоборот: чем проект умереннее, тем он утопичнее, неосуществимее. При данных исторических условиях, например, у нас легче, возможнее осуществить “неограниченное народное самодержавие”, чем манифест 17 октября. Уродливый по существу проект “передачи всей земли народу” безо всякого вознаграждения землевладельцев менее утопичен, т. е. легче осуществим, нежели умеренно-радикальный проект “принудительного отчуждения за справедливое вознаграждение”. Ибо первый имеет за себя реальную силу крестьянских масс, тогда как второй представляет собой беспочвенную мечту отдельных интеллигентских групп, людей свободных профессий да тонкого слоя городской буржуазии”.
Но если сама революция происходила “не по истмату”, а исходя из реального положения и культурных традиций, то после победы истмат, став официальной теорией и идеологией, все больше влиял на сознание. В своем критическом анализе книги Н. И. Бухарина Грамши пророчески указал на те опасности разделения истмата и диалектики, которые реализовались в годы перестройки — советское сознание оказалось беззащитно против манипуляции. Здесь не место для рассмотрения всех углов зрения, под которыми Грамши рассмотрел истмат Бухарина, отмечу лишь два момента. Во-первых, Грамши указал на такую фундаментальную ошибку учебника: Бухарин представил истмат в его полемике с другими (“неправильными”) философскими системами, в то время как, по мнению Грамши, главная линия фронта проходила между истматом и обыденным сознанием. “Неправильные” философские системы, которые громил Бухарин, на деле широким массам трудящихся неизвестны и никакого влияния на них не оказывают. Не они заслоняют мышление трудящихся масс от главных идей исторического материализма, а глубоко укорененные и уходящие корнями в религию структуры обыденного сознания. Очень важно, кстати, что Грамши проводит различие между обыденным сознанием и здравым смыслом, обозначая их двумя разными латинскими терминами (в русском языке это различие часто стирается). Здравый смысл у Грамши есть категория более высокого уровня, он включает в себя гораздо больше рациональности и аналитической силы, нежели обыденное сознание.
Согласно представлению Грамши, задачей истмата было поднять мышление трудящихся до уровня философского анализа, способности видеть в общественных явлениях причинно-следственные связи. Для этого надо было преодолеть тот “идеалистический материализм”, который возникал в обыденном сознании из комбинации религиозных верований с жизненным опытом. Напротив, истмат Бухарина не поднимал мышление на философский уровень и не внедрял дисциплину логических рассуждений, он вступал в союз (можно сказать, в сговор) с обыденным сознанием и закреплял, узаконивал его ограниченность.
Второе свойство истмата Бухарина, которое усиливало его указанное выше ограничивающее воздействие, заключалось в его внеисторичности. Грамши отмечал, что “в самом выражении “исторический материализм” стали делать акцент на втором слове, в то время как следовало бы подчеркнуть именно первое слово: Маркс в главной своей сущности историк”. Внеисторичность нарождавшегося советского истмата особенно ярко проявлялась в том, как Бухарин представлял воззрения прошлого. Грамши пишет: “Оценивать все философское прошлое как бред и помешательство значит не только впадать в ошибку антиисторицизма, поскольку исходит из анахроничной претензии на то, чтобы и в прошлом обязаны были думать так же, как сегодня, — это есть и самый настоящий пережиток метафизики, поскольку предполагает существование догматического сознания, годного для всех времен и народов, с позиций которого и выносится суд над прошлым. Методический антиисторицизм есть не что иное как метафизика… В Популярном учебнике прошлое квалифицируется как “иррациональное” и “чудовищное”, и история философии превращается в исторический трактат по тератологии [наука об уродствах], поскольку исходит из метафизического воззрения. (Напротив, в “Манифесте” мы видим самую горячую похвалу тому миру, который обречен на исчезновение)”.