Библиотека поразила меня своей простотой и функциональностью. Ручки стеклянных дверей из водопроводных труб — и ни тебе мрамора, ни тебе фарфора, ко всему можно прислониться и на каждый выступ присесть. Конечно, архитектор Аалто — один из ярких представителей функционизма, но было в библиотеке что-то такое, отчего верхний свет, ниспадавший из барабанов на потолке, показался мне не просто светом дневным, но светом небесным. Центральная часть библиотеки, отнесенная к одному из торцов, раскрывалась вверх от пола первого этажа до крыши, где и стоял барабан, дающий читарям свет сверху. И винтовая размашистая лестница, правда, лишь небольшой сегмент, как идея. Но использовалась она на всю катушку: на ступенях сидели подростки, ослонясь о стены, стояли юноши, мальчишка рыжий, повиснув на перилах, не только книжку читал шевеля губами, но еще и перепиливал перила пятачком. "Пили, пили, милый, архитектор об этом твоем свойстве — пилить — подумал — приспособил под перила стальную трубу. А ты пили, если тебе перепиливание трубы помогает читать".
— Главное — верхний свет, — объяснили мне мои экскурсоводы, молодые пламенные архитекторы. — К нему можно глаза поднять, уставшие от чтения, он их омоет. К электролампочке глаза не поднимешь.
Это была церковь — храм.
Из подкупольной части в неф уходило книгохранилище с легкими доступными стеллажами.
Знаменитый Аалто и погибший на войне мой дружок Степа смотрели в одно небо. Но в разных странах и небеса разные. У нас в стране библиотеки пока строят без верхнего света, даже без вентиляции.
Чувствую, именно здесь мне могут сказать, как упрек: мол, я это все специально так сочинил, мол, слишком уж талантливые у меня в детстве были друзья. Конечно, талантливые. Иначе как бы мы сохранились до сего дня. Разве при всех наших пер-тур-бациях мы бы добились тех подлинных побед, которые у нас все же были вопреки пертурбациям. Тут мы должны поклониться талантам уже ушедших и тем действительно народным, более того — всенародным библиотекам.
Написал "всенародным", и музыки захотелось.
Включил телевизор — беседуют специалисты по разведению лакового червеца, тутового шелкопряда, шелкопряда дубового и других цепных козявок. Знающие люди. Симпатичные. Говорят горячо и по делу. Если б им волю — мы бы все в шелке ходили. Может быть, даже артиллерийский порох и твердое топливо для ракет делали бы из шелка. Тут все дело в козявках и компетентности. Вот именно — компетентности.
Я такие беседы люблю смотреть с выключенным звуком. С экрана мне шевелят губами, и я в ответ шевелю. Получается диалог с телевизором.
Я звук выключил, и сразу же стало казаться мне, что лаковые и шелковые специалисты горячо говорят о детской литературе.
— Плохая, — говорят, — у нас детская литература. А детские писатели — жулики.
— У них одно на уме...
— И за границу из них никто не уехал.
— Кому они там нужны.
В последние годы правления Брежнева вспыхнула и задымила по газетам и журналам война с детской литературой. Во всех безобразиях, творившихся в стране, обвинялись детские писатели, особенно сказочники. Мол, толкают детей к абстрактному добру, к сомнительной христианской морали и неприличным западным образцам. Что вместо нашего замечательного Иванушки-дурачка придумывают бесклассовых антифольклорных героев с нерусскими именами-отчествами. Что современные детские книжки суть дудочка крысолова. Мол, с ее помощью детей уводят туда. А там...
А в телевизоре женщина с черными бровями и прямым белым носом вдруг говорит:
— Нужно переосмыслить концепцию детства. Много социальных проблем у детей.
Я думаю, концепцию переосмысливать не надо — детство есть детство и социальных проблем у детей нет — это проблемы взрослых.
Когда в Европе демографическая ситуация вызвала сексуальную революцию с полным обнажением потаенного и его ливневым тиражированием и особенно сильно этот процесс проявился в Скандинавских странах, молодая шведская учительница Астрид Линдгрен написала удивительно целомудренную сказку "Малыш и Карлсон, который живет на крыше". И наверняка ни разу потом не пожалела, что не написала вместо "Малыша" гневный роман, бичующий наркоманию, детскую проституцию и порнографии тлетворный дух.
Ни само детство, ни детскую литературу нельзя калькировать с просто жизни и литературы взрослой. Есть участки, где они тесно соприкасаются, как два зубчатых колеса, взаимодействуя и сообщая друг другу движение, но, как я полагаю, и только. И может быть, именно политизация, социализация, криминализация, сексуализация детской литературы отвращают ребенка от чтения книг. Он книг боится. Они не витамин для него, не фрукт, но постоянно действующая клизма. И не примут они в свою душу ту страшную истину, что за свои амбиции, безбожие, невежество взрослые расплачиваются честью и жизнью детей.
Женщину с прямым белым носом отодвинула от экрана другая, то ли дама, то ли старушка, но страстная — лакмусовое существо. Приложишь такое к плохому, и плохое сразу же покраснеет. На плохое у нас потребность устойчивая. То, что для нас вчера было очень хорошо, сегодня для нас стало очень плохим. Великое Очень Плохое! О нем так приятно вести разговоры. Особенно дамские. Особенно смелые...
Сидит дама на экране, глаза у нее цвета раскисшей дороги, но в рисунке губ жесткость.
— Да, — говорит она. — Дети — цветы жизни. Чистый лепесток.
Она говорит, конечно, о чем-то значительном в деле витаминизации шелкопряда. А я по ее немым губам свое понимаю. А в глубине экрана готовится вставить слово какой-то коконовод лысый с высокопоставленными, как у летучей мыши, ушами.
Кстати, ребенок вовсе не белый лист, но черный. Если говорить о зле в чистом виде — то это он. В нем нет ни доброты, ни любопытства. Это хищный рот, соединенный с жадным животом. Ребенок щиплется, лягается, кусается, бодается, все бьет и все ломает. Всех терзает, и никого ему не жаль. Он любит-обожает только себя. Он — сам. Он — крик. И когда он чем-нибудь завладевает, он сует добычу в рот и урчит аки тигр. И вот потихоньку-полегоньку мама любовью гасит в нем злой напор подсознательного. И любовью же пробуждает в нем сознание. Мать и есть Непорочная Дева. Рождением ребенка она очищает себя от всех грехов и вступает на свой крестный путь выведения младенца к доброте и любви. И некоторым литературоведам понять бы детскую литературу не как материал для препарирования и ковыряния, а просто как дерево, как цветок, как сад, где кроме горьких, все плоды сладкие.
Старушка-дама сказала из телевизора:
— Дети должны читать Достоевского и Платонова.
— Так, — говорю. — Но не следует путать понятия "детское чтение" и "детская литература". Это, — говорю, — не интеллигентно.
Дамы своей интеллигентностью дорожат. Черты дамины исказились. На экране появился мужик лысый. И говорит с укором:
— Может, ты нас, специалистов шелка и лака, научишь это дело различать?
Думаю: "Хорошо, что не критики шелководы. Критики бы еще и обозвали". Государство в свое время отдрессировало критиков как надсмотрщиков за литературным стадом и загонщиков на отстрел. Характер у них воспитался плохой — заносчивые они.
— Различать, — говорю, — просто. В основу детской литературы полагается доброта как функция просветительства и морали — социальный оптимизм. Детское же чтение индивидуально — ребенок читает все, что попадается на глаза, а если он любопытен, то и сокрытое. Это факт его расторопности, его нетерпения. Японцы, — говорю, — переводят почти все детское, что издается у нас, кроме книжек с уголовщиной и прочими социальными проблемами. Они считают, что каждому возрасту свой напиток: детям — молоко, взрослым — пиво. Но если дети пьют пиво, то взрослые глотают слезы. Наверное, Горький Алексей Максимович недополучил в детстве доброты, только тычки да затрещины, потому и придумал соцреализм — детскую литературу для взрослых. И ведь ее охотно читали. Потому что мы инфантильны, Вася.