Или рассказывал Марье еще про что-нибудь… Иногда Марья почему-то плакала. А Сергей Федорыч говорил:
– Ничего, ничего, дочка, обойдется.
Один раз их застал Егор. Пришел откуда-то мрачный. Буркнул с порога невнятное «здорово», смахнул с плеч пиджак, достал из-под печки недоструганное топорище, сел на лавку и принялся стругать. На гостя – ноль внимания, как будто его здесь нету.
Сергей Федорыч опешил. Встал, начал торопливо одеваться. Заговорил, чтобы хоть что-нибудь сказать:
– А я вот зашел… Дай, думаю, посмотрю: как они там?
Егор ухом не повел. Продолжал стругать.
Марья с изумлением и болью смотрела на мужа.
– Да ты сядь, тятя! Чего вскочил-то? Сядь, – сказала отцу.
– Да мне шибко-то рассиживать… Я вот попроведал и пойду. Там ребятишки заждались, наверно… Бывайте здоровы.
Егор даже головы не поднял, даже не кивнул.
Сергей Федорыч вышел из избы, дождался в ограде дочь.
– Ну, девка, попала ты к людям! Мать честная, какие они!…
Марья стала жаловаться:
– Прямо не знаю, что делать. И вот всегда так. Сил моих больше нету. Он меня и по имени-то не зовет. «Эй!» – и все.
Сергей Федорыч покряхтел, высморкался, развел руками.
– Что тут делать?… Сам ума не приложу. Может, одумается еще, обживется. Ну, люди! Верно говорят – не из породы, а в породу. Я думаю, это от жадности у них. Ведь жадность-то несусветная!
– Погоди, ребятишкам отнесешь чего-нибудь.
– Да ладно уж… не бери ты у них ничего.
– Пошли они к чертям!
Марья сходила в сени, вынесла в платке большой узел муки и кусок сырого мяса.
– Нате вот, – пельмени сделаете.
Сергей Федорыч взял узел и пошел домой, сгорбившись.
Марья долго смотрела ему вслед, потом вошла в избу.
Егор сидел у стола, задумчиво смотрел в угол.
– Ну, Егор, давай говорить прямо, – начала Марья с порога. – Ты все время моего родителя так принимать будешь?
Молчание.
– Егор!
– Што? – Егор медленно повернул голову и не мог – не захотел – пригасить в глазах злые, колючие огоньки.
– Ты все время…
– Я их всех ненавижу, всю голытьбу вшивую. Дождались, змеи поганые, своей власти… Радуются ходют. Нарадуются!
Марья сдержала волнение, негромко сказала:
– Дай господи, рожу ребенка – уйду от тебя, Егор. Знай.
Егор спокойно выслушал, долго сидел неподвижно. Потом положил голову на руки, тихо, без угрозы, сказал:
– Далеко не уйдешь.
– 39 -
Федя скоро поправился. Ходил уже на работу и, когда его очень просили, поднимал подол рубахи и гордо показывал мелкие шрамистые рытвинки – следы дроби.
– Две там сидят. Не могли достать.
Поправиться-то он поправился, но… что-то случилось с Федей. Он загрустил. Всегда был на удивление спокойный, с хорошим, ровным настроением, а тут… Просто непонятно. После работы уходил Федя на Баклань и стоял на берегу столбом – смотрел на воду, подкрашенную свежей краской зари, на дальние острова, задернутые белой кисеей тумана, на синее, по-вечернему тусклое небо. Подолгу стоял так.
Стремится с шипением бешеная река. Здесь она вырывается из теснины каменистых берегов, заворачивает влево и несется дальше, капризно выгнув серебристую могучую спину.
Хавронья женским чутьем угадала, что происходит с Федей.
Однажды вечером он сидел задумчивый у окна. На дворе было ненастно. В окна горстями сыпал окладной, спорый дождь.
Хавронья вернулась от соседки. Долго, как курица, отряхивалась у порога, посматривала на Федю.
Тот не хотел замечать ее.
Хавронья разделась, села к столу, напротив мужа. Долго молчала. Потом вдруг спросила:
– Ты что, влюбился, что ли?
– А твое какое дело? – ответил Федя, продолжая смотреть в окно.
Хавронья схватилась за бока и захохотала. Да так фальшиво, что Федя с изумлением посмотрел на нее.
– Ой, матушка царица небесная! Уморит он меня совсем! О чем ты только думаешь своей корчагой?
Федя не счел нужным вступать в разговор.
– Как ты можешь понимать, что такое любовь? – не унималась Хавронья.
– Зато ты шибко умная. Неохота мне с тобой разговаривать, – отрезал Федя, не стерпел.
Хавронья опять притворно засмеялась.
– Да ведь ты же… как тебе сказать?… Ты же лесина необтесанная! А туда же – про любовь думаешь. Ведь я же на тебя и так без смеха не могу глядеть, а ты взял да еще влюбился. Ну не дурак ли?!
Федя невозмутимо смотрел в окно.
– Так чего же ты сидишь-то? Ты иди и скажи: так, мол, и так, Марья, влюбился в тебя. Может, Егорка-то ноги хоть тебе переломает там.
– Заткнись варежкой, – сказал Федя.
– Завтра скажу Марье. Хоть посмеемся вместе.
Федя медленно повернулся к жене:
– Я так скажу, что ты в землю уйдешь до пояса.
Хавронья презрительно махнула рукой:
– Молчи уж, баран недобитый…
А через два дня Хавронья застала мужа (она не то что следила за ним, но все же приглядывала) за необычным занятием: Федя пробрался в высокую крапиву, присел на корточки к плетню и смотрел через него в соседнюю ограду – на Марью.
Марья только что вернулась с речки, развешивала мокрое белье.
Нежарко горело июльское солнце. Пахло увядающей ботвой и полынью.
Марья, в белой кофте и черной, туго облегающей бедра юбке, ходила босиком по ограде, отжимала сильными руками рубахи, встряхивала их и, приподнимаясь на носки, перекидывала через веревку. На руках и ногах ее, как прилипшая рыбья чешуя, сверкали капельки воды. Когда она хлопала белье, высокие груди ее вздрагивали под тесной кофтой.
Федя смотрел на нее и крошил в пальцах тоненький, сухой прутик от плетня.
Хавронья неслышно подкралась сзади и вдруг чуть не над самым Фединым ухом громко позвала:
– Мань!
Федю точно ударили по затылку. Он ткнулся вперед, в плетень, испуганно оглянулся на жену. А она, не давая ему опомниться, закричала:
– Ну-ка, иди скорей ко мне!
Марья положила рубахи в таз, пошла к плетню.
Федя втянул голову в плечи и замер. Он не знал, что делать.
– Да скорей, скорей ты! – торопила Хавронья.
Когда Марья была уже в нескольких шагах от плетня, Федя шарахнулся назад, с треском ломая крапиву. Сшиб Хавронью с ног, и пригибаясь, чтобы его не было видно Марье из-за плетня, побежал в избу.
– Вон он! Вон – побежал! Эй, ты куда?… Эх ты, бессовестная харя! – кричала с земли Хавронья вслед Феде.
Марья только успела увидеть, как Федя одним прыжком замахнул на крыльцо и скрылся в дверях.
– Что это, Хавронья?
Злое, мстительное выражение на лице Хавроньи сменилось беспомощным и жалким. Не поднимаясь с земли, она некоторое время рассматривала красивое лицо молодой соседки и вдруг заплакала горькими, бессильными слезами.
– «Что, что-о»! – передразнила она Марью. – Змеи подколодные! Мучители мои!
Поднялась и пошла из ограды, отряхивая сзади юбку.
– 40 -
Страда. Золотая легкая пыль в теплом воздухе. Ласковое вылинявшее небо, и где-то там, высоко-высоко в синеве, затерялись голосистые живые комочки – жаворонки. День-деньской звенят, роняя на теплую грудь земли кружевное, тонкое серебро нескончаемых трелей.
В придорожных кустах, деловито попискивая, шныряют бойкие птахи. По ночам сходят с ума перепела. Все живет беззаботной жизнью, ничто еще не предвещает холодных ветров и затяжных, нудных дождей осени.
Хлеба удались хорошие. Люди торопились управиться, пока держится ведро.
Жали серпами, косили литовками, пристроив к ним грабельки-крючья, лобогрейками. На полосах богачей, махая крыльями, трещали жнейки.
Николай Колокольников имел свою лобогрейку.
Настроились с утра. Сперва на беседку села Клавдя – показать Кузьме, как действовать граблями и когда поднимать и опускать полотно лобогрейки. Потом сел Кузьма.
Объехали круг, и Кузьма уже уверенно махал граблями, улыбался во весь рот.
Николай правил парой не приученных к лобогрейке лошадей. Перекрывая шум машины, крикнул Кузьме: