О, если к другому

склонишься ты сердцем, то знай:

в тоске безутешной

я, должно быть, погибну скоро,

словно дым на ветру, растаю…

Дальше было написано: «До сих пор я жил надеждой когда-нибудь с тобой соединиться, но теперь о чем мне мечтать, ради чего жить на свете?» Письмо было написано на тонком синеватом листе, на котором цветной вязью была оттиснута старинная танка:

Уйдите, о тучи,
с вершины Синобу-горы,
с вершины Терпенья -
из души моей омраченной
без следа исчезните, тучи!

Его собственное стихотворение было написано поверх этих стихов.

Я оторвала от бумаги кусочек, как раз тот, на котором стояли слова «гора Синобу», и написала: «Ах, ты ведь не знаешь, что в сердце творится моем! Объята смятеньем, я другому не покорилась, ускользнула, как дым вечерний». И сама не могла бы сказать, как я решилась отправить ему такой ответ.

* * *

Так прошел день, я не притронулась даже к лекарственному настою. «Уж и впрямь не захворала ли она по-настоящему?» — говорили домашние. Но когда день померк, раздался голос: «Поезд его величества!» — и не успела я подумать, что же теперь случится, как государь, открыв раздвижные перегородки, как ни в чем не бывало вошел ко мне с самым дружелюбным, привычным видом.

— Говорят, ты нездорова? Что с тобой? — спросил он, но я была не в силах ответить и продолжала лежать, пряча лицо. Государь прилег рядом, стал ласково меня уговаривать, спрашивать. Мне хотелось сказать ему: «Хорошо, я согласна, если только все, что вы говорите, правда…», я уже готова была вымолвить эти слова, но в смятении подумала: «Ведь он будет так страдать, узнав, что я всецело предалась государю…» — и потому не сказала ни слова.

В эту ночь государь был со мной очень груб, мои тонкие одежды совсем измялись, и в конце концов все свершилось по его воле. А меж тем постепенно стало светать, я смотрела с горечью даже на ясный месяц, — мне хотелось бы спрятать луну за тучи! — но, увы, это тоже было не в моей власти…

Увы, против воли
пришлось распустить мне шнурки
исподнего платья -
и каким повлечет потоком
о бесчестье славу дурную, -

неотступно думала я. Даже ныне я удивляюсь, что в такие минуты была способна так здраво мыслить…

Государь всячески утешал меня.

— В нашем мире любовный союз складывается по-разному, — говорил он, — но наша с тобой связь никогда не прервется… Пусть мы не сможем все ночи проводить вместе, сердце мое все равно будет всегда принадлежать одной тебе безраздельно!

Ночь, короткая, как сон мимолетный, посветлела, Ударил рассветный колокол.

— Скоро будет совсем светло… Не стоит смущать людей, оставаясь у тебя слишком долго… — сказал государь и, выходя, промолвил: — Ты, конечно, не слишком опечалена расставаньем, но все-таки встань, хотя бы проводи меня на прощание!… — Я и сама подумала, что и впрямь больше нельзя вести себя так неприветливо, поднялась и вышла, набросив только легкое одеяние поверх моего ночного платья, насквозь промокшего от слез, потому что я плакала всю ночь напролет.

Полная луна клонилась к западу, на восточной стороне неба протянулись полосками облака. Государь был в теплой одежде вишневого цвета на зеленоватом исподе, в сасинуки [14] с гербами, сверху он набросил светло-серое одеяние. Странное дело, в это утро его облик почему-то особенно ярко запечатлелся в моей памяти… «Так вот, стало быть, каков союз женщины и мужчины…» — думала я.

Дайнагон Дзэнседзи, мой дядя, в темно-голубом охотничьем кафтане подал карету. Из числа придворных государя сопровождал только вельможа Тамэката. Остальная свита состояла из нескольких стражников-самураев да низших слуг. Когда подали карету, громко запели птицы, как будто нарочно дожидались этой минуты, чтобы возвестить наступление утра; в ближнем храме богини Каннон [15] ударили в колокол, мне казалось: он звучит совсем рядом, на душе было невыразимо грустно. «Из-за любви государя промокли от слез рукава…» — вспомнились мне строчки «Повести о Гэндзи» [16] . Наверное, там написано именно о таких чувствах…

— Проводи меня, ведь мне так грустно расставаться с тобой! — все еще не отъезжая, позвал меня государь. Возможно, он понимал, что творится в моей душе, но я, вся во власти смятенных чувств, продолжала стоять не двигаясь, а меж тем с каждой минутой становилось светлей, и месяц, сиявший на безоблачном небе, почти совсем побелел. Внезапно государь обнял меня, подхватил на руки, посадил в карету, и она тут же тронулась с места. Точь-в-точь, как в старинном романе, так неожиданно… «Что со мной будет?» — думала я.

Уж звон колокольный
вещает, что близок рассвет.
Лишь горечь осталась
от печальных снов этой ночи,
проведенной в слезах и пенях…

Пока мы ехали, государь твердил мне о любви, обещал любить меня вечно, совсем как будто впервые в жизни похищал женщину, все это звучало прекрасно, но, по правде сказать, чем дальше мы ехали, тем тяжелее становилось у меня на душе, и, кроме слез, я ничем не могла ему ответить. Наконец мы прибыли во дворец на улице Томикодзи.

Карета въехала в главные ворота Углового дворца.

— Нидзё — совсем еще неразумный ребенок, — выходя из кареты, сказал государь дайнагону Дзэнседзи. — Мне было жаль ее покидать, и я привез ее с собой. Хотелось бы, чтобы некоторое время государыня об этом не знала. А ты о ней позаботься! — И с этими словами он удалился в свои покои.

Дворец, к которому я привыкла с младенческих лет, теперь показался мне чужим, незнакомым, мне было страшно, стыдно встречаться с людьми, не хотелось выходить из кареты, я неотступно думала, что со мной теперь будет, а слезы все текли и текли. Внезапно до меня донесся голос отца — стало быть, он приехал следом за нами, значит, все-таки тревожится обо мне… Я была глубоко тронута отцовской заботой. Дайнагон Дзэнседзи передал отцу слова государя, но отец сказал:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: