Но сегодня Сейде не удалось отдохнуть. Издалека донеслось эхо паровозного гудка. Сейде встрепенулась, натянула веревку, с раскачкой стронула с земли вязанку и, взвалив ее на себя, быстро пошла, сгибаясь под тяжестью. Гудок паровоза напомнил ей о побеге Исмаила. Беспокойно заныло сердце.
Сейде шла по улице, опасаясь, как бы не встретился кто-нибудь, не остановил бы ее. «Скорей бы кончились лунные ночи», — думала она. Тогда бы ей не приходилось каждый день ходить за хворостом, готовить Исмаилу еду и потом носить ее к нему в убежище. «Не дай бог, а вдруг заподозрят!» Женщины уже не раз приставали, чтобы она показала им курайное место. Но брать их с собой нельзя: там Исмаил. Днем он отлеживался в пещере, а в темные ночи пробирается домой. Когда он приходит, они завешивают окна, запирают двери. На всякий случай под конулом[7] Сейде вырыла яму и прикрыла ее циновкой из чия и кошмой.
Так и живут. Старуха-мать никак не может привыкнуть к такой жизни — туговатая на ухо, она напряженно прислушивается к каждому шороху, поминутно вздрагивает, с жалостью и страхом поглядывает на Исмаила слезящимися красновекими глазами. Кажется, она думает, украдкой вздыхая: «Эх, сынок ты мой, бедный сынок!»
Исмаил начинает иногда расспрашивать, как идут дела в аиле. Но это ни к чему. Ему не по себе, чаще он сидит молча, угрюмый, устало опустив плечи, и с нетерпением поглядывает на кипящий казан. Надо побыстрей накормить его, чтобы до рассвета он успел вернуться в свою пещеру. Сейде суетливо возится у очага и думает свои думы. Ей и жалко Исмаила, и она боится потерять его, боится остаться одна с больной старухой и сыном на руках. Исмаил очень изменил-ся. В пещере он не видит солнца, не дышит ветром, лицо его приняло землистый оттенок, на отекших щеках торчит взъерошенная борода. Иной раз он смотрит жалостно, беспомощно, как загнанная лошадь, а иной раз глаза его твердеют, черные точки зрачков поблескивают в щелях век со скрытой жестокостью и яростью, бледнеет прикушенная губа. Жуть берет, глядя на него! В такие минуты Исмаил даже забывает с сыне, которого держит на руках.
Таким ли был Исмаил в прошлое лето? Черный от загара, жилистый, как журавль, он работал, не покладая рук, не зная устали. Тогда они строили дом. Тогда все было ясно и просто в их жизни, ничто не смущало и не тревожило их. Надо было только жить и трудиться. «Вот построимся, обнесу усадьбу дувалом — от чужого глаза», — частенько говорил Исмаил, по-хозяйски оглядывая двор. А теперь он дезертир. Теперь он приходит в собственный дом украдкой, по ночам. И как только придет, уже торопиться уйти.
Сейде старается не замечать этого. В те редкие ночи, когда муж приходит и сидит перед нею с сыном на руках, ей смертельно хочется забыть обо всем, забыть, забыть и хоть на один короткий час по-настоящему быть счастливой.
«Пусть он дезертир, пусть! — утешает она себя, раскатывая на доске тесто. — Мужчина знает, как ему поступать. Ведь Исмаил говорит: „Каждому своя жизнь дорога, а в эту войну только тот и уцелеет, кто сам позаботится о своей голове“. Не мне его учить, значит так надо, ему виднее, разве стану я собственными руками отрывать его от себя? Да ни за что! Он и сам говорит: „Будь что будет, но под пулю не пойду. Хоть день да мой — у себя, дома. Что мне делать там, на фронте, где-то на краю света? Отцы-деды и во сне не видали тех краев… Кому как, а мне никакой нужды в этом нет, я не желаю… А если бы пошел, что изменится? Один я врага не одолею, и без меня обойдутся…“
Оно и правда, может обойдутся. Одним Исмаилом казна не обеднеет. Ну, сбежал, и что ж из этого? Никому никакого вреда, пусть себе бережется, подумаешь, разве ему охота погибать?.. Лишь бы зиму перебиться, — в доме кукурузы мало, дотянуть бы до весны… Да у других в аиле не лучше, народ теперь живет не так, как прежде, — хлеба у всех в обрез. До весны то ли хватит, то ли нет… Тяжко придется…»
По утрам полынь над арыками покрывалась бородками инея и густо посыпала землю приморо-женными шариками семян. Временами выпадал снег. Овцы ходили с мокрой шерстью, дымящейся буроватым навозным паром. За ними неотступно летали сороки, нагло высматривая облезлые бока овец. Зима приближалась, туманная, хмурая… А войне не видать ни конца ни края, все больше народу уходило на фронт.
На этот раз отправляли самых молодых, которым только что вышел срок, совсем еще безусых ребят.
— Ботом[8], еще вчера они бегали босоногими сорванцами, а гляди, как быстро вошли в рост. Теперь вот едут на войну, не вкусив радостей жизни. О пропащий герман, смерти на тебя нет! — горестно приговаривали старики и старухи, постукивая клюками возле бричек, остановившихся у двора, где пили бозо[9]. Здесь в последний раз собрались призывники с девушками и молодыми келин. Беспрерывно хлопали двери бозокерской кибитки, слышны были пьяные голоса поющих. Их пение хватало за сердце: слышались в нем и печаль, и решимость, и пьяная удаль, и раздумье.
Старухи отжимали слезы с ресниц:
— Эх, родненькие, пусть скорей придет день, когда мы снова услышим ваши песни!..
Сейде тоже была здесь, среди молодых. Еще утром ее любимый кайни[10] Джумабай пришел навеселе.
— Собирайся, джене[11], мы заказали бозо, повеселимся напоследок. Идем!..
Не хотелось Сейде обидеть парня, но все же она попыталась отказаться: молола в это время на джаргылчаке[12] талкан[13] для Исмаила.
— Неудобно мне идти туда, ты не обижайся. Я провожу вас на улице…
— Как это неудобно? Ты же меня провожаешь, своего кайни… Нет, пойдем, ради Исмаил-аке пойдем. Может быть, он сейчас в самом пекле войны… Если приведется встретиться на фронте, скажу: сама меня провожала, привет передам… Чем я хуже других? Всех провожают родные, а я что?..
Сейде не нашлась, что ответить, смутилась — даже Джумабай это заметил:
— А что, стыдно стало? Ну, то-то! Идем…
И вот она сидит в доме бозокера[14], не смея поднять глаз, словно провинилась перед всеми. Забившись подальше в угол, она прикрыла рот платком и молчит.
Насколько дорог тебе человек, это со всей остротой чувствуешь только при расставании. Вот эти парни, которые завтра глянут в глаза смерти, сейчас гомонят перекидываются шутками, поют и, может быть, именно поэтому близки как никогда. В эти минуты они думали не столько о себе, о своей судьбе, сколько о людях, остающихся в аиле, и желали им на прощание здоровья и счастья: и только за это одно хотелось сделать для них что-то большое и хорошее, всю душу свою отдать.
Вот Джумабай, пунцовый, забавно хмельной от бозо, поднялся с кошмы. Поглядеть на него — все еще нескладный, угловатый подросток. Он взял в руку чашу с бозо — пришел его черед спеть на прощанье.
Брат Джумабая, Мырзакул-ырчи[15], недавно вернулся с фронта без руки. Сейчас он председателем сельсовета. Даже ребятишки распевают его песни, послушаешь — за душу берет.
Джумабай запел одну из самых любимых песен брата с протяжной задумчивой мелодией:
Эй-и-и!
Шестьдесят вагонов на прицепе Подхватил крылатый паровоз, Я покидаю свой аил — Прощайте, мои родные…
Семьдесят вагонов на прицепе Вскачь уносит резвый паровоз.
Я покидаю свой аил, Прощайте, мои дженелер…
— Бау, джигит! — послышались дружные одобрительные возгласы. — Возвращайся с победой!..
Джумабай преобразился на глазах — словно посуровел и возмужал. Горделиво расправив плечи, смотрел он в окно на любимые горы; казалось, только теперь понял, что не пройдет и часа, как родной аил останется далеко позади. Он продолжал петь:
7
Конул — пространство под нарами, на которые складывают тюки одеяла и кошмы.
8
Ботом— выражение удивления, изумления.
9
Бозо (буза) — род домашнего алкогольного хлебного напитка..
10
Кайни — младший брат в роду по мужу.
11
Джене — жена старшего брата.
12
Джаргылчак — каменная ручная мельница.
13
Талкан — молотое жареное зерно.
14
Бозокер — человек, продающий бозо.
15
Ырчи — аильный певец.