Энкиду счастливо горящими глазами смотрел на Большого.
— Смотри-ка, что вышло! Оказывается, я тоже могу видеть далеко впереди!
Взгляд Гильгамеша был устремлен куда-то поверх головы брата.
— Ты говорил не хуже моей матушки… — он запнулся. Как сон не рассказывай, все равно остается нечто, что передать невозможно. Ощущение, настроение, которое словом не ухватить. — Ладно! — Большой стряхнул с себя задумчивость. — Позови молодцов. Пусть не боятся: я проснулся окончательно!
В эти последние десять дней пути они узнали, что такое — настоящая пустыня. Где багровая, где пепельно-серая лежала земля, ветра гнали по ней колючие шарики перекати-поля, и лишь торчавшие кое-где сухие ломкие стебли подсказывали, что весной и здесь кипит жизнь. «Так, наверное, будет и дальше», — решили урукцы. Они радовались тяжести бурдюков с водой, которые заставил их наполнить на последней остановке Гильгамеш. Однако, с каждым днем тяжесть уменьшалась, и путешественники стали пить экономно, а чтобы не возбуждать излишней жажды, также экономно двигаться и переговариваться только короткими фразами. Разговаривать стало тяжело — сухой, пыльный воздух резал небо и сводил скулы в болезненной судороге. Уту нещадно палил с иссушенного неба, от обилия солнца болели глаза и различать истинные очертания предметов было очень сложно. Урукцам казалось, что они передвигаются в коконе из солнца и пыли, марево закрывало горизонт, и не будь среди них уверенно ориентирующегося даже здесь Энкиду, горожане впали бы в отчаяние.
Настроения среди них царили не самые радужные. То, что в Уруке виделось весьма интересным путешествием, оказалось работой. Работой тяжелой — даже чтобы добраться до Хувавы, нужно собрать, призвать все свои силы, а каково будет сражаться с самим демоном! Решающий момент приближался с каждым шагом, с каждым глотком из бурдюка. Урукцев бросало из жары в холод при воспоминании о рассказах про закатное чудище, которыми их обильно потчевали в детстве. После победы над Агой прошло слишком много времени, от поля, на котором самодовольный повелитель Киша был трижды повержен на колени, они отшагали слишком много поприщ, чтобы мысли о славе могли поддержать их решимость. Оставалось надеяться на вождей.
Гильгамеш осунулся, черты его лица стали острее, движения утеряли стремительность — он экономил воду не меньше спутников. Сон на берегу Евфрата вырвал из его груди бездумную уверенность в своей мощи. Если появление Энкиду заставило повелителя Урука приостановиться, то марево, застилающее горизонт, научило, что не знающая пределов мощь тоже бывает бессильна. Ему приходилось собраться внутри себя, сосредоточиться на нескольких целях, высушить жаждущее разнообразия и красок сердце, ему приходилось терпеть. На самом деле Большому доставалось тяжелее всех. И не только из-за необходимости перемалывать стремящуюся вырваться в каком-либо безумном поступке мощь, данную от рождения, но и из-за того, что он был больше всех. Такому большому телу требовалось больше воды, больше пищи, больше отдыха. Первый день пути по пустыне телесные страдания еще подстегивали его, на второй стали раздражать, а на третий он выкинул из головы мысли о славе, воспоминания о пирах в Кулабе, грезы о заполненных до краев водой каналах. В довершении всего Гильгамеш понимал, что он не должен показывать своих страданий спутникам. Те и так брели еле-еле, уныние на лице вождя лишило бы их последних сил. Большой не изображал глупой бодрости, но и не отдавался мрачным настроениям. Облик его соответствовал тому, что царило в сердце: терпение, труд, готовность терпеть дальше.
Зато Энкиду почти не страдал от жары. От его мохнатой шкуры остро попахивало потом, но пил он меньше самого сдержанного из урукцев. Энкиду не заматывал рот платком, не прятал голову от солнца. Его кривые ноги уверенно подминали под себя поприща песка, камня, потрескавшейся глины. Успокоенный своим же предсказанием, он спешил вперед, за блестящими кирпичами славы.
На восьмой день путешественники обнаружили, что впереди марево стало прозрачнее, невесомее. Около полудня оно исчезло совсем.
— Вот так. Это они, — подпрыгнул на месте Энкиду.
Весь западный горизонт закрывали горы. Когда глаза урукцев привыкли к новому зрелищу, они различили несколько гряд, все выше и выше громоздящихся друг на друга, парящие над ними треугольники вершин и белые венчики облаков, обрамляющие пики.
— Когда весна, когда не так жарко, их наверное, видно от Евфрата, — в восхищении пробормотал Энкиду.
Гильгамеш и его молодцы молчали. Тревожный зуд от близкой опасности пробегал у них под кожей, однако ни ужаса, ни подавленности они не испытывали. Горы покрывали фиолетово-зеленые леса, а пологие предгорья светились изумрудной краской. Скоро они выйдут к родникам, к прохладе. Пустыня осталась позади!
На десятый день, миновав предгорья, урукцы стояли перед горным хребтом.
— Как мы станем искать Хуваву? — спросил один из служителей Кулаба. — Горы уходят и на полночь, и на полдень…
— Найдем! — бодро заявил Энкиду. — Гора Хуррум ограждена глубоким рвом, она вся заросла кедром. Как доберемся до нее, узнаем, что впереди — враг.
Зная, что его спутникам нужно восстановить силы, Гильгамеш устроил им отдых. Целые сутки они бездельничали, отпиваясь, отъедаясь после многодневного поста в пустыне. Вода в предгорьях была необычно чистой для шумеров, привыкших к вечному медному, болотному оттенку влаги их колодцев. Предгорья поросли тамариском, чья чешуйчатая листва превращала рощицы этих то ли кустов, то ли деревьев в подобия свернувшихся на солнце ящеров. Кое-где еще цвел олеандр, крупные розовые и красные цветы отчетливо выделялись на фоне грубоватой кожистой зелени кустарника. Устремляли в небеса вершины тополя и кипарисы; разлапистые и приземистые, застыли можжевеловые деревья, пахло огуречной травой, мускатным шалфеем и ирисами.
По какому-то капризу местных демонов ирисы продолжали цвести. Ближе к степям они были нежно-голубыми, с аккуратной желтой прожилкой, или просто голубые — исчезающей голубизны, почти сливающейся с белым цветом. Высокие и упругие, они гордо поднимали к нему изящные бородатые головки. Но у подножия гор ирисы становились ниже. Здесь лепестки у них были широкие и темно-синие, совсем как глаза Гильгамеша. Такие ирисы росли островками во влажных впадинах рядом с первыми соснами горных склонов. Их тонкий, изысканный аромат Большой жадно втягивал ноздрями.
— От них пахнет как от женщины! — восторженный, возбужденный, Гильгамеш срывал лепестки губами и жевал, закатывая глаза. — Но я никогда еще не спал с такой женщиной! Я даже не знаю, кто она! Кто она? — изображая любовное безумие, он смотрел на Энкиду, а тот похохатывал.
Ирисы росли и в тени, между узловатыми, похожими на застывшие в судорогах сухожилия, корнями сосен. Только там они становились совсем черными, и запах вместо сладковатой изысканности потчевал мертвенной сухостью.
Неприятный холодноватый ветерок часто спускался по горным склонам и беспокоил урукцев.
— Дышат, — зачарованно говорил Энкиду. — Чувствуешь, брат, как дышат горы?
— Чувствую, — Гильгамеш задумчиво смотрел на чернеющие вдоль опушки соснового леса тени. Тени эти походили на странных бесформенных животных, подглядывающих за людьми. — Дышат и наблюдают. Впрочем, не беспокойся. Беспокоиться будем завтра.
Когда они вступили под своды сосен, изменилось все. Воздух стал холоднее. Степная живность, вытесненная летним жаром к предгорьям и кишевшая вокруг лагеря урукцев, здесь исчезла. Кругом стояла тяжелая, подернутая белесыми разводами паутины, тень. Даже небо, пробивавшееся сквозь разрывы между древесными кронами, казалось более мрачным, темным. Звук от шагов тонул в массе мха, то влажной, то сухой и колючей, ноги опутывали побеги папоротника. Сосны стояли где редко, где часто — и тогда путешественникам приходилось взмахивать топорами, срубая острые ветви, норовившие расцарапать тело, выколоть глаза. Сосны сменялись другими, неизвестными людям сортами деревьев, впрочем, здесь все они были на одно лицо — тусклые, враждебные.