В празднествах, посвященных их возвращению, Гильгамеш участвовал по привычке, по обязанности; урукцы дивились его медлительности, отсутствию вспышек буйства. Они даже тревожились — не успел ли Хувава набросить на него тенета подземной скуки? Зато Энкиду веселился за себя и за брата. Его длинные могучие руки хлопали в лад любой песне, кривые ноги отплясывали вместе с любым хороводом, а глотка вмещала умопомрачительное количество браги. У горожан была причина веселиться: владыка вернулся со славой, вода отступила, гибкие изумрудные побеги эммера ласкали глаз поднимающегося на стену. У Энкиду же был еще и собственный повод для радости: Шамхат, маленькая блудница с кукольным личиком, понесла. Хотя в точности никто не мог бы назвать имя того из бесчисленных последователей Инанны, знакомых с ее чреслами, кто обошел ухищрения сроков, настоев, поз, случая, все показывали на Энкиду. Степной человек и не думал, что могло быть иначе. Кто, кроме него, мог пробить последнюю защиту Инанниной невесты? Кто мог забраться в те запретные места, где любая красавица перестает задирать нос?
Шамхат располнела и подурнела — хотя можно ли назвать дурнотой удивление и испуг перед неожиданными переживаниями? Гильгамеш приказал забрать наконец ее в Кулаб — и отныне за блудницей, важные как павы, ходили прислужницы его матушки. Шамхат быстро выучилась капризничать, командовать и пускаться в слезы, если чувствовала себя ущемленной. Большого раздражала проснувшаяся в ней бесцеремонность, раздражали оханье, устраиваемое вокруг блудницы женщинами Кулаба. Но он смотрел, как забавно, заботливо выполняет любые ее прихоти Энкиду и сдерживал себя.
— Наверное, мне достаточно досталось женщин, — сказал он Нинсун. — Нужно ввести в дом жену.
— Ищи, — слабая улыбка коснулась губ жрицы. — Но трудно будет найти равную тебе женщину… Может быть, одну я и знаю, но не стану произносить ее имя. Наоборот, молюсь Энлилю, чтобы он развел ваши судьбы!
В то утро Гильгамеш лежал и размышлял над уравновешенностью, спокойствием, царящими в сердце. Стены, Ага, Хувава, Энкиду, суетящийся вокруг блудницы, как последний простолюдин, все эти образы приходили разом, словно в полудреме. Они никогда не звали Большого, они ласкали память, но не воображение. Гильгамеш не испытывал желания бежать куда-то, он решил ждать тех мыслей, что укажут ему, к чему отныне стремиться.
Когда жрецы протяжными криками известили о появлении огненной тиары Уту, Гильгамеш умылся и надел чистые облачения к утреннему богослужению. Он украсил голову царским венцом, запястья — медными змеями-браслетами, густо зачерпнул с блюда, стоявшего перед ним, прозрачное пахучее масло и умастил благовониями плечи, грудь, руки. Затем его заворожил древний рисунок на днище блюда. Безыскусное вроде бы сочетание черточек и волнистых линий колдовским образом действовало на смотрящих. Трудно было уловить, что там изображено: четыре бегущих оленя, или четыре человека с распущенными волосами. Их ноги сходились в центре блюда, а рога, волосы закручивались слева направо, создавая иллюзию стремительного вращения, так что фигурки сами собой начинали двигаться, кружа голову. Древний мастер усилил головокружение скорпионами и рыбами, несущимися туда же, слева-направо, вдоль голубоватой каймы посудины. Зачарованный, Большой смотрел на бегущую неподвижность до тех пор, пока мир не завертелся вокруг него. Гильгамеш зажмурился, прогоняя головокружение, и тут же почувствовал, что он не один в комнате. Воздух затрепетал от колыхающихся одеяний, от дыхания неизвестных, что бесшумно вошли во владычьи покои.
Большой открыл глаза, стряхивая с пальцев масло и выпрямляясь. Комнату наполняло сияние, напоминающее то, которым солнце окружает грозовые тучи. В середине его стояла высокая молочно-белая девушка. Черные копны волос, перекрученных усеянным багряными цветочками вьюном, падали ей на грудь и на плечи. Чуть выше висков их перехватывала белая жемчужная повязка. Вытянутые как финиковые косточки карие глаза с восхищением смотрели на Гильгамеша. Широкие, словно у кобылицы, ноздри жадно раздувались, а над пухлой верхней губой были приметны росинки жаркого пота.
Шею девушки в несколько витков обрамляло лазуритовое ожерелье. Острую высокую грудь стягивала золотая сетка, не скрывавшая прелестей, а наоборот, подчеркивавшая их. Короткая, словно бы из серебряного огня сотканная повязка ласково облегала тугие бедра. На лодыжках красавицы были прицеплены золотые колокольчики. Когда Гильгамеш открыл глаза, девушка вздрогнула, и колокольчики тихонько зазвенели.
Наполовину скрытый молочной, сияющей незнакомкой, из-за ее пояса выглядывал карлик. Он походил на большую сморщенную грушу. Все в уродливых складках, тело карлика в плечах было узко, в талии — необъятно широко. Коротенькие слоновьи ножки стояли неуклюже и неуверенно. Глаза, нос, губы человечка едва выдавались из складок кожи, а уши висели двумя длинными лохмами. Дополнял сходство с грушей странный головной убор — высокий, конусом сходящийся наверху. Рядом с красавицей груша-карлик казался злой насмешкой над мужской природой. В довершение всего он носил пояс выхолощенного.
Заметив, что Большой смотрит на него, карлик чуть-чуть высунулся вперед и затараторил:
— Кланяйся юноша, кланяйся! Это твоя госпожа, светлая Инанна! — от рвения человечек присел и сам стал торопливо кивать головой.
— Инанна? — промолвил Гильгамеш.
— Да, это я, красавец мой, муж мой, — отверзла уста молочнокожая. — Да, это я прилетела к тебе, Могучий! — Нашим языком уже не передать то, как она говорила, ибо у шумеров помимо обычного имелся особый, «женский», как они его называли, говор. Ко временам Гильгамеша использовали его только в редких богослужениях, и тогда он звучал для ушей слушавших дико, нелепо. Буквы проглатывались, слова коверкались, понять можно было только с пятого на десятое. Инанна пользовалась именно этим языком, но, к изумлению Большого, в ее устах он звучал мило, как речь ребенка, очаровательно ломающего речь.
— Инанна? — повторил Гильгамеш. Первая оторопь прошла, также быстро миновала гордость, остались удивление и настороженность. Он не мог не верить, что это богиня. Сияние лилось не через узкие высокие окна, оно исходило от нее и от странного спутника, почтительно прятавшегося за спину Хозяйки. — Я перед тобой, Светлая Госпожа!
— Кланяйся, кланяйся! — корчил рожи карлик.
— Не слушай Ниншубура, не слушай моего посла, — прокартавила богиня. — Не дело красавцев кланяться; тот, кто дарит радость, может высоко держать голову перед небесами.
Карлик стушевался, совсем исчез за серебряной повязкой Инанны.
— Какой ты красавец! — богиня склонила голову к плечу. Финиковые ее глаза подернулись медовой пленкой. — Ты переполнен соком, как добрый бурдюк пивом. Я так и ощущаю, как ты, шипя, брызгаясь, бежишь по моей коже! Открой свое мужество, Большой, подари мне крепость, что построила стены, поразила Хуваву. Согни руки, чтобы я могла потереться о твои жилы, о твою мощь…
Инанна сделала шаг вперед — и в ноздри Гильгамеша ударил аромат ирисов — синих, бородатых цветков, росших в преддвериях горы Хуррум.
— Постой, Утренняя Звезда! — превозмогая жадное желание коснуться такой близкой, сладкой, словно масло, рассеченной золотой сеткой груди, Гильгамеш спрятал руки за спину и отступил назад. — Я поклонялся тебе, дарил сливки, дарил телиц, желтые алавастровые сосуды, полные молока, лил перед твоим алтарем кровь речных петухов, щедро осыпал золотом сестер-блудниц. Если хочешь, дам тебе всего — почет, какого нет в землях черноголовых ни у одного из богов, платьев, пива, елея для твоего слуги-гонца. Я раскрою для тебя все кладовые Энки…
— Не надо, юноша! — Инанна закинула руки за голову и, тренькая колокольчиками, выстукивала танец, который владыка Урука множество раз видел в исполнении блудниц. — Я хочу сейчас совсем другого: рук, которые ласкали бы мое лоно, рук, которые сорвали бы сетку с груди, подняли бы на спину серебряную повязку. Именно здесь… Сейчас меня окатят твои шипящие силы; раскачают и бросят оземь, прямо в сладкий холод!