Виль Владимирович Липатов
ДОМ НА БЕРЕГУ
Было такое время, когда несколько длинных лет – после напряженной корреспондентской работы – жизнь моя замыкалась в тесной городской коробке. Ночью по стеклам окон скользил тревожно-суматошный свет автомобильных фар, теплый паркетный пол вздрагивал, за тремя стенами гундосили саксофоны и били африканские тамтамы, а днем живое трепетное небо то и дело взрывалось: это реактивные самолеты преодолевали звуковой барьер. Я работал над большой книгой, писал ее на городском материале, медленно, трудно, уже, к сожалению, зная, чем повесть кончится, и, наверное, поэтому каждый день выкраивал счастливую минуточку, когда под вечер вынимал из папки неоконченный рассказ. В нем все было не так, как за сплошным – без переплета – окном: там текла медленная и толстая Обь, шли белоснежные тихие пароходы, в темноте похожие на светящиеся грозди винограда, на берегу сказочным теремом стоял домик бакенщика Артемия Семеновича – человека веселого, бородатого и фантастически здорового.
За теремом, в полутора километрах, на яркой горушке лежала деревня Яя. Ах, какая это была деревня! Как только за высоким обским берегом показывались ее первые домишки, сразу думалось о человеке, который основал Яю. Он, наверное, шел куда глаза глядят с легкой котомкой за плечами, постукивал по земле тальниковой палкой и насвистывал громко, лихо, разгульно, как дрозд на рассвете. Он шел да шел и вдруг остановился. «Я-я-я!» – громко удивился человек и замер: так прекрасны были сосняк, поляна, серп зеленой Оби за березами, озеро, потом названное Чирочьим… Вот так и встала на родное место деревня Яя, а человека с тальниковой палкой звали Артемием Семеновичем.
На семидесятом году жизни Артемий Семенович по утрам просыпался с детской улыбкой. Раскроет тяжелые выпуклые веки, хватит первую порцию утреннего речного воздуха и улыбнется так, что хочется вместе с ним свистать по-птичьи. А он уже на ногах, он уже стоит прямой, как тростинка, и гудит свежим басом:
– Теперь, парнишша, самое время – чайку!
Старик говорил громко, но тишину реки, земли, неба не нарушал, хотя только один господь-бог знал, как это ему удавалось. Однако именно сквозь голос Артемия Семеновича, сквозь его движения, смех и даже хохот заполняла дом сладостная утренняя тишина, и всегда в те минуты, когда он спускался умываться под речной яр, над головой – постоянно в одном и том же месте – зеленела большая уютная звезда. А когда мы пили чай, на широком обском плесе в тумане, дымке и утренней желтизне электрических огней появлялся пароход «Козьма Минин» – большой, как дом, ленивый, неторопливый, как его капитан Гребнев-старший.
Мы вместе ехали тушить бакены, и начинался день – голубой, счастливый, такой длинный, какой бывает только в детстве, когда от рассвета до заката солнца – месяц. Все было радостью: ужение рыбы, речи Артемия Семеновича, его борода, ровное веселье, одежда – холщовые штаны, выкрашенные в темно-голубой цвет, войлочная шапка такого фасона, в которой ходил за плугом Микула Селянинович. А часам к двенадцати начиналось самое большое веселье: приходила из Яи жена Артемия Семеновича с одним или с двумя внуками. Она была моложе мужа лет на десять – пятнадцать, и была еще ох как хороша! – с громадными черными «хохлацкими» бровями, в украинской одежде: радужной раскраски фартук, белая вышитая кофта, яркий полушалок. Мария Николаевна лебедем вплывала на утоптанный пятачок земли возле избушки, весело и добродушно поздоровавшись с нами, вешала полушалок на колышек – и начиналось такое, что вызывало у меня черную зависть и восхищение: работа так и кипела в руках Марии Николаевны. Вот она, казалось, еще только начала чистить рыбу, а рыба уже аппетитно шкворчит на сковородке; вот она еще только спешит за веником, а уже в избушке чистота; вот, казалось, еще только младший внук Витька сорвался с обрыва, а уже Мария Николаевна хлещет его рукой по тугому заду. А как солидны были внуки старого бакенщика! Витька, этот мужичок с ноготок, когда начинали есть уху, расчетливо подставлял под ложку кусочек хлеба, значительно прищуривался и говорил баском: «Вечно в ухе перцу мало! Говоришь им, говоришь, а толку нету».
Светило солнце, облако, похожее на льдинку, висело над зеленой Обью, над головой млели в истоме загнутые саблями листья старой ивы, покой, первозданность, тишина, в которой слышно, как бьется собственное сердце, как радостно струится кровь в розовых от солнца пальцах. А вечером, когда мир делался маленьким и уютным, и мне наутро предстояло уезжать, сами по себе приходили на ум строчки, заканчивающие пушкинскую поэму «Руслан и Людмила»:
…Одним словом, я написал рассказ о бакенщике Артемии Семеновиче, вернее, набросал на машинке черновик, который требовал вторичной переписки на той же машинке. Увы! Не помню уж, по каким причинам, но рассказ так и остался в первом, отвратительном машинописном материале, а журналистская судьба забросила меня снова в деревню Яю.
Я подсчитал, что не был в Яе три года и два месяца. Сормовский теплоход на подводных крыльях за добрый километр от деревни начал опускаться на выпуклое брюшко, чтобы на огромной скорости не врезаться в крутой берег. Присев на днище, стремительный, похожий на ракету теплоход превратился в некоторое подобие большого катера прежних времен и в таком смиренном виде прилип к темному дереву двухэтажного дебаркадера, которому, ей-богу, на мой взгляд, нечего было делать возле яйского берега. Какого черта, на самом деле, поставили здесь дебаркадер, если на него с теплохода вместе со мной сошли только три человека, и… я прикусил губу от неожиданности, так как по второму, заднему трапу перебиралось на дебаркадер человек двадцать-тридцать, а за памятной мне ивой стоял средних размеров автобус.
Я к автобусу не пошел. Я стоял неподвижно на том месте, где когда-то была избушка бакенщика, а теперь высился небольшой курганчик, заросший густой травой. Автобус, призывно погудев специально для меня, наконец ушел. Сормовский теплоход, по-орлиному медленно приподнявшись на подводные крылья, улетел за излучину реки, а я все стоял неподвижно: «Артемий Семенович, Артемий Семенович, дорогой, где ты? Понятно, что электрические бакены зажигаются и гаснут автоматически, сормовские теплоходы ни черта не боятся, но где же ты, Артемий Семенович?..» Потом я обнаружил, что, оказывается, тихонько иду прочь от холмика земли, похожего на могильник, что приближаюсь к Яе, которая тут же и открылась во всю ширь, да такая, что мне от удивления и оторопи пришлось сесть на замшелый пень. Господи, откуда эти буровые вышки? Кому это понадобилось построить в центре деревни десяток двухэтажных домов, разбить дурацкий сквер с недомерками-березами, и кто это придумал – поставить на площади стеклянный гастроном типа «Радуга» или «Рассвет»?
– Я-я-я! – прошептал я в ту секунду, когда по главной улице деревни пропылила «Волга» и остановилась возле магазина – «Радуги», «Рассвета», «Светланы» или «Чародейки», леший их побери! А еще через минуту из переулка серым слоном вылез огромный пыльный вездеход, дыша соляркой и жаром, прополз мимо меня, и из него, как из бронетранспортера, посыпались мужчины геологического вида. Столпотворение! И нет здесь места ей, «богине тихих песнопений…»
– Я-я-я!
Дом Артемия Семеновича был цел, стоял на месте. Свежий забор обнимал двор и палисадник, куда-то исчезла толстая скамейка, вкопанная обочь ворот. Судя по всему, дом ремонтировали недавно, забор был плотный, однако низковатый для Артемия Семеновича, и я почувствовал страх: «Новые хозяева?!» После этого я бесшумно открыл калитку, на цыпочках прошел до знакомого крыльца, хотел уж было подниматься, как сенная дверь отворилась и раздался радостный рев: