XVIII
– Дома? – раздался в передней голос Слепушкина, как только Турбин вошел к себе и, скинув пальто, упал на постель.
Павел отвечал что-то торопливым шепотом.
– Ну, ну, не надо; не буди… бог с ним.
Дверь хлопнула, все стихло. Турбин лежал без движения…
– Поздравляю! – раздался вдруг крик Кондрата Семеныча, со смехом ввалившегося в комнату. – Ты, говорят, черт знает каких штук там натворил? Какой это ты танец своего изобретения плясал?
– Оставьте, пожалуйста, меня в покое! – тихо ответил Турбин.
– Да нет, как же, брат, ты, говорят, вдребезги насадился?
Ухмыляясь, Кондрат Семеныч присел на кровать и продолжал уже с искренним участием, обращаясь к Турбину, как к заведомому пьянице:
– Гм, пожалуй, правда, свинство! Ты бы хоть на первый-то раз поддержался немного… Надо сходить извиниться. Еще, пожалуй, с места попрут…
А через полчаса на столе стояла бутылка водки. Турбин, уже захмелевший, облокотившись на стол и положив голову на руки, сидел молча.
– Черт знает что! – говорил Кондрат Семеныч, – говорят, тебя за крыльцо выкинули?
– Кто это?
– Что?
– Говорит-то?
– Слепушкин.
Турбин злорадно захохотал.
А Кондрат Семеныч с серьезным лицом грустно продолжал:
– Он, брат, Линтварев-то этот, глумился над тобой. Оплевать, воспользоваться твоей необразованностью! Подло, брат! Мне тебя от души жаль.
Турбин вдруг сморщился, захлюпал, хотел что-то сказать, но захлебнулся слезами и только зубами скрипнул.
– Ну, вот, опять готов! – сказал Кондрат Семеныч с сожалением. – Тебе, брат, стоит бросить пить.
– Да не пьян я! – закричал Турбин бешено, с красными, полными слез глазами, и треснул кулаком по столу.
XIX
– Э-эй, держись! – крикнул Васька, когда рыженькая троечка что есть духу разнеслась в темноте под гору и толпа ребят и девок, как стадо овец, шарахнулась в сторону.
Взрыв хохота и криков на время покрыл звон колокольчиков… Мелькнули огни кабака… Турбина охватило отчаянное чувство смелости и веселья.
– Делай! – крикнул он Ваське.
Сани налетели на водовозку, сбили ее в сторону. Около завода какая-то фигура вынырнула из темноты и упала на ноги Турбина.
– Митька? Ты? – крикнул Кондрат Семеныч.
– Ребята гнались, – молчи!
И на повороте в село фигура выпрыгнула из саней и опять скрылась в темноте.
В избах светились огни, чернели кучки народа на улице, шум и гам покрывали горластые песни, толкотня, пляска, гармоники. Стоном стояла и разливалась протяжная «страдательная», ее заглушал азартный трепак, топот ног и взвизгивания…
Сперва попали в какую-то избу, битком набитую народом. С непривычки Турбину показалось даже страшно в ней: так было жарко, низко и людно… Шла игра в «короли». Неиграющие, ложась друг другу на плечи и почти доставая головами до потолка, покрытого от черной топки словно черным густым лаком, теснились к столу.
За столом сидели ребята в расстегнутых полушубках и чистых рубахах, девки в красных ситцах, сильно пахнущих краскою. У всех были сжаты корабликом карты в руках и напряженно веселы лица. Ребятишки шмыгали по ногам, лезли из сенец в избу. «Выстудили избу, окаянные!» – кричала на них хозяйка и громко спрашивала Кондрата Семеныча:
– А это чей же будет?
– Свой, тетка! – ответил Турбин с хохотом и, севши на лавку, не удержался, завалился за сидящих и задрал ноги.
А через минуту он был опять в санях. Кондрат Семеныч втащил в них какую-то хохочущую солдатку и, стоя, крикнул Ваське:
– К печнику!
– Попала шлея под хвост! – подхватил Турбин.
XX
От посещения печника более всего осталось в памяти его пение. И сам печник, волосатый, пожилой мужик, и жена его, всегда веселая и разбитная баба, больше всего на свете любили водку и песни. Гости за посещение их избы напаивали их, и беспутные супруги бывали очень довольны такими вечерами. И теперь тотчас же в печке запылал огонь, зашипела и затрещала яичница с ветчиной, загудела труба на самоваре. Запьяневшая, раскрасневшаяся хозяйка поддувала пламя под таганчиком и с ласковой улыбкой останавливалась, рассматривая Турбина. Затем начался пир. За каждым куском следовала водка; ошалевший Турбин не отставал от других, хотя уже чувствовал, что с великим трудом слышит говор и песни вокруг себя. Песни начал печник. Положив голову на руку, он что ни есть мочи разливался таким неистовым криком, что на шее у него вздувались синие жилы.
– Ешьте, что ль, ветчину-то! – кричала хозяйка.
Турбин машинально, кусок за куском, ел страшно соленую ветчину, и челюсти у него ломило от бесплодных усилий разжевать эти жареные брусочки.
На печника уже не обращал никто внимания. Перебивая его песни, Кондрат Семеныч с Васькой лихо играли на двух гармониках «барыню», а бабы, с прибаутками, с серьезными, неподвижными лицами выхаживали друг перед другом, постукивая каблуками.
вычитывала хозяйка.
бойко покрикивала в ответ солдатка, то прихлопывая в ладоши, то упирая руки в бока.
– Делай! – повторял Васька, потрясая гармоникой над головою и пускаясь в самые отчаянные варьяции «барыни». В чаду беспричинной напряженной веселости сознание учителя иногда прояснялось. «Где это я? Что такое?» – спрашивал он себя, но тотчас начинал хлопать в ладоши и в такт «барыни» стучать сапогами в пол.
А за окном, которое завесили попоной, галдел народ, порываясь в избу. Горький пьяница, рабочий с завода, Бубен, огромный худой мужик, с лошадиным лицом, с растрепанными пьяными губами, несколько раз отворял дверь.
– Не пускай, ну его к черту! – говорил Кондрат Семеныч.
– Ну, что ты? Кого тебе? – спрашивала хозяйка, загораживая порог.
Улыбаясь и качаясь, Бубен придерживался за притолоку и говорил:
– Да чего? Да ничего! Зайтить закурить только.
– Никого тут нетути. Иди.
– Буде, буде толковать-то!
– Тури его в шею! – кричал Кондрат Семеныч.
У Турбина нестерпимо ломило в темени от жары и водки. Но он все еще не отставал от других, и, когда раздались крики, что с лошадей сняли вожжи и чересседельник, он даже выскочил вместе с Васькой на улицу, готовый на отчаянную драку. На морозе водка еще более разобрала его, и с этого момента воспоминания его совершенно путаются.
Запомнил он только то, что долго бродил по сенцам, а когда Кондрат Семеныч выпихнул к нему какую-то бабу, он потащил ее на скотный двор, и она вырывалась и торопливо шептала:
– Что ты, что ты? Ай подеялось?… Ай очумел?… Ох, батюшки, пусти, пусти-и… Тут погребица!..
И ошалевший Турбин опять с трудом отыскал дверь в избу и очутился в полном мраке, и эта темнота, шепот, возня на соломе еще более взбудоражили его кровь. Он долго шарил по соломе трясущимися руками, наткнулся на печника, который сидел на полу и бормотал что-то, повалил кочергу. – потом потерял всякое представление о том, где он…
Чувствовал только во сне, что откуда-то по ногам несет холодом. Он тщетно прятал их под солому. Потом началась страшная жажда. Все внутри у него горело, и он чувствовал это сквозь сон и никак не мог проснуться, а все шептал горячечным шепотом:
– Пить… Бога ради пить!..
Казалось, что какая-то толпа растет вокруг него, а он пляшет под «тарантеллу», пляшет, пляшет без конца и вдруг слышит над самой своей головой рукоплескания и крики, отчаянный крик. Он вскочил: петух еще раз крикнул на всю избу и затрепыхал крыльями.
Холод плыл по ногам. Еле-еле светало. В смутном сумраке было видно несколько человек, спящих на соломе. Шатаясь, Турбин начал шарить по печуркам спичек; в печурках были какие-то сырые теплые перья; на грубке лежала деревянная спичечница, но она была пуста. Турбин задыхался от жажды.