- Собаке собачья и смерть, - сказал Дюдя.
- Кузьку вернули назад домой... Я подумал, подумал и взял его к себе. Что ж? Хоть и арестантское отродье, а все-таки живая душа, крещеная... Жалко. Сделаю его приказчиком, а ежели своих детей не будет, то и в купцы выведу. Теперь, как еду куда, беру его с собой: пускай приучается.
Пока Матвей Саввич рассказывал, Кузька всё время сидел около ворот на камешке и, подперев обеими руками голову, смотрел на небо; издали в потемках походил он на пенек.
- Кузька, иди спать! - крикнул ему Матвей Саввич.
- Да, уж время, - сказал Дюдя, поднимаясь; он громко зевнул и добавил:- Норовят всё своим умом жить, не слушаются, вот и выходит по-ихнему.
Над двором на небе плыла уже луна; она быстро бежала в одну сторону, а облака под нею в другую; облака уходили дальше, а она всё была видна над двором. Матвей Саввич помолился на церковь и, пожелав доброй ночи, лег на земле около повозки. Кузька тоже помолился, лег в повозку и укрылся сюртучком; чтобы удобнее было, он намял себе в сене ямочку и согнулся так, что локти его касались коленей. Со двора видно было, как Дюдя у себя внизу зажег свечку, надел очки и стал в углу с книжкой. Он долго читал и кланялся.
Приезжие уснули. Афанасьевна и Софья подошли к повозке и стали смотреть на Кузьку.
- Спит сиротка, - сказала старуха. - Худенький, тощенький, одни кости. Родной матери нет, и покормить его путем некому.
- Мой Гришутка, должно, годочка на два старше, - сказала Софья. - На заводе в неволе живет, без матери. Хозяин бьет, небось. Как поглядела я давеча на этого мальчонка, вспомнила про своего Гришутку - сердце мое кровью запеклось.
Прошла минута в молчании.
- Чай, не помнит матери, - сказала старуха.
- Где помнить!
И у Софьи из глаз потекли крупные слезы.
- Калачиком свернулся... - сказала она, всхлипывая и смеясь от умиления и жалости.
Сиротка моя бедная.
Кузька вздрогнул и открыл глаза. Он увидел перед собой некрасивое, сморщенное, заплаканное лицо, рядом с ним - другое, старушечье, беззубое, с острым подбородком и горбатым носом, а выше них бездонное небо с бегущими облаками и луной, и вскрикнул от ужаса. Софья тоже вскрикнула; им обоим ответило эхо, и в душном воздухе пронеслось беспокойство; застучал по соседству сторож, залаяла собака. Матвей Саввич пробормотал что-то во сне и повернулся на другой бок.
Поздно вечером, когда уже спали и Дюдя, и старуха, и соседний сторож, Софья вышла за ворота и села на лавочку. Ей было душно, и от слез разболелась голова. Улица была широкая и длинная; направо версты две, налево столько же, и конца ей не видно. Луна уже ушла от двора и стояла за церковью. Одна сторона улицы была залита лунным светом, а другая чернела от теней; длинные тени тополей и скворешен тянулись через всю улицу, а тень от церкви, черная и страшная, легла широко и захватила ворота Дюди и половину дома. Было безлюдно и тихо. С конца улицы изредка доносилась едва слышная музыка; должно быть, это Алёшка играл на своей гармонике.
В тени около церковной ограды кто-то ходил, и нельзя было разобрать, человек это или корова, или, быть может, никого не было, и только большая птица шуршала в деревьях. Но вот из тени вышла одна фигура, остановилась и сказала что-то мужским голосом, потом скрылась в переулке около церкви. Немного погодя, саженях в двух от ворот, показалась еще фигура; она шла от церкви прямо к воротам и, увидев на лавочке Софью, остановилась.
- Варвара, ты, что ли? - спросила Софья.
- А хоть бы и я.
Это была Варвара. Она минуту постояла, потом подошла к лавочке и села.
- Ты где ходила? - спросила Софья.
Варвара ничего не ответила.
- Не нагуляла бы ты себе, молодайка, какого горя, - сказала Софья. Слыхала, как Машеньку и ногами, и вожжами? Тебе бы, гляди, того не было.
- А пускай.
Варвара засмеялась в платок и сказала шёпотом:
- С поповичем сейчас гуляла.
- Болтаешь.
- Ей-богу.
- Грех! - шепнула Софья.
- А пускай... Чего жалеть? Грех, так грех, а лучше пускай гром убьет, чем такая жизнь. Я молодая, здоровая, а муж у меня горбатый, постылый, крутой, хуже Дюди проклятого. В девках жила, куска не доедала, босая ходила и ушла от тех злыдней, польстилась на Алёшкино богатство и попала в неволю, как рыба в вершу, и легче мне было бы с гадюкой спать, чем с этим Алёшкой паршивым. А твоя жизнь? Не глядели б мои глаза. Твой Федор прогнал тебя с завода к отцу, а сам себе другую завел; мальчишку у тебя отняли и в неволю отдали. Работаешь ты, словно лошадь, и доброго слова не слышишь. Лучше весь свой век в девках маяться, лучше с поповичей полтинники брать, милостыню собирать, лучше в колодезь головой...
- Грех! - опять шепнула Софья.
- А пускай.
Где-то за церковью опять запели печальную песню те же самые три голоса: два тенора и бас. И опять нельзя было разобрать слов.
- Полуношники.... - засмеялась Варвара.
И она стала рассказывать шёпотом, как она по ночам гуляет с поповичем, и что он ей говорит, и какие у него товарищи, и как она с проезжими чиновниками и купцами гуляла. От печальной песни потянуло свободной жизнью, Софья стала смеяться, ей было и грешно, и страшно, и сладко слушать, и завидовала она, и жалко ей было, что она сама не грешила, когда была молода и красива...
На погосте в старой церкви ударили полночь.
- Пора спать, - сказала Софья, вставая, - а то как бы Дюдя не хватился.
Обе тихо пошли во двор.
- Я ушла и не слыхала, что он после про Машеньку рассказывал, сказала Варвара, постилая под окном.
- Померла, говорит, в остроге. Мужа отравила.
Варвара легла рядом с Софьей, подумала и сказала тихо:
- Я бы своего Алёшку извела и не пожалела.
- Болтаешь, бог с тобой.
Когда Софья засыпала, Варвара прижалась к ней и шепнула на ухо:
- Давай Дюдю и Алёшку изведем!
Софья вздрогнула и ничего не сказала, потом открыла глаза и долго, не мигая, глядела на небо.
- Люди узнают, - сказала она.
- Не узнают. Дюдя уже старый, ему помирать пора, а Алёшка, скажут, от пьянства издох.
- Страшно... Бог убьет.
- А пускай...
Обе не спали и молча думали.
- Холодно, - сказала Софья, начиная дрожать всем телом. - Должно, утро скоро... Ты спишь?