22 декабря. Я написал вчера шесть мелко исписанных страниц, что составит около двадцати четырех страниц печатных. Но всего лучше то, что они удачны… Напев одной народной песни звучит у меня сегодня целый день в ушах, и я перед обедом написал стихи для него… Интересно было бы знать, хороши ли они… Ах, бедный Вилль Эрскин, ты мог бы мне сказать это и сказал бы… Не знаю, что могло заставить меня совершить нечто столь необычное для меня за последние годы, а именно по собственной воле написать стихи. Я думаю, что это свершилось по тому же импульсу, по которому птицы поют, когда пройдет гроза.

24 декабря. У Констэбля новый план: издать сочинения автора Вэверлея более роскошно. Он говорит, что может заработать на этом до 20 000 фунтов стерлингов, и щедро предлагает мне какую угодно долю в барышах. Я не имею особенных прав на них, так как мне придется написать только примечания, что не особенно трудно; в то же время получить несколько тысяч было бы хорошим делом…

14 января. Получено странное, таинственное письмо от Констэбля, уехавшего в Лондон на почтовых. Оно похоже на одно из тех писем, которые люди пишут, когда хотят намекнуть на грозящую неприятность, но не высказываются о ней прямо. Я думал, что он две недели тому назад был в Лондоне, чтобы распорядиться имуществом для уплаты по обязательствам, как и должен был сделать. Хорошо, я принужден быть терпеливым… Но этот страх очень томителен… Балантайн в своем письме упоминает о поездке Констэбля, но не выражает особенных опасений. Он хорошо знает Констэбля, видел его перед отъездом и не сомневается в том, что тот сумеет разобрать все, что бы там ни было запутанного. Поэтому я не стану беспокоиться. Я уверен, что сумею не поддаться тревоге. Я не вижу, почему с Божьей помощью нельзя отогнать тревожные мысли, предвещающие зло, но не исправляющие его!»

В Лондоне Констэбль не мог ничего сделать. Герст и Робинзон были не в состоянии выдержать, несмотря даже на помощь Констэбля, который бесился, бросался из одного банка в другой за ссудой под издания и просил В. Скотта занять для него в Эдинбурге 20 000 фунтов и переслать их в Лондон. Но раньше еще, чем эта просьба дошла до романиста, компаньон Констэбля откровенно признался ему, что дела фирмы окончательно и безнадежно расстроены.

Мистер Скин рассказывал потом Логкарту, что в тот вечер, когда В. Скотт узнал о несостоятельности Герста и Робинзона, он обедал у него и находился в своем обыкновенном расположении духа, причем вел веселую, непринужденную беседу о разных предметах; но при прощании романист прошептал хозяину: «Скин, мне нужно кое о чем переговорить с вами; будьте столь добры и загляните ко мне завтра, когда будете отправляться в парламент». На следующий день, в половине десятого утра, Скин заехал к В. Скотту и застал его за работою в кабинете. Он встал при входе гостя и сказал: «Друг мой, пожмите мне руку – руку нищего».

В. Скотт рассказал ему также, что Балантайн только что был и сообщил о полном и неминуемом их разорении; затем он прибавил: «Не думайте, что я засяду дома и в бездействии буду горевать о том, чему нельзя помочь. Я работал над „Вудстоком“, когда вы вошли, и тотчас же снова возьмусь за перо, как только вернусь из суда. Я намереваюсь опять обедать с вами в воскресенье и надеюсь сообщить вам, что моя работа подвинулась». И действительно, в течение следующих дней он написал почти полкниги.

Когда подвели итоги долгам фирмы Балантайна, то оказалось, что сумма их дошла до 117 000 фунтов стерлингов, при этом ответственным лицом являлся один только В. Скотт, так как Балантайн не имел никакого состояния. Констэбль оказался должным еще большую сумму. Если бы В. Скотт согласился поступить чисто коммерческим образом и объявить себя несостоятельным, то после продажи его собственности кредиторы получили бы гораздо больший процент, чем кредиторы Констэбля; сам романист освободился бы от всяких долгов и мог бы опять нажить себе большое состояние. Но В. Скотт не мог никогда забыть, что он прежде всего «джентльмен», поэтому он решил заплатить все, до последнего гроша, и только попросил кредиторов дать ему несколько лет отсрочки. Со всех сторон ему предлагали денежную помощь. Старший сын и невестка отдавали ему все свое состояние; эдинбургские и лондонские банкиры также высказали готовность помочь романисту; неизвестное лицо открыло ему кредит в 30000 фунтов стерлингов. Глубоко тронул бедного поэта мистер Пуль, учитель музыки его дочери, который принес ему все свои сбережения, равнявшиеся 500 фунтам стерлингов. Но как бы там ни было, В. Скотт не принял ни одного из этих предложений и на все давал один и тот же ответ: «Я не возьму в долг ни одного пенни, а уплачу все – или умру за работой». Кредиторы, со своей стороны, уже через несколько дней начали высказываться в смысле благоприятном для должника, и В. Скотт ожил при мысли, что его предложение будет принято. Дневник его за это время содержит весьма трогательные страницы, посвященные воспоминаниям о жизни последних лет. Не одно теплое слово сказано о служащих и о простом народе, с которым как землевладелец он постоянно имел дело. Не раз упоминает он также об отраде и успокоении, доставляемых ему работой.

«24 января. Я сегодня в первый раз (после того, как узнал о своем разорении) отправился в суд, и мне казалось, что все заняты только мною и моими бедами. Без сомнения, многие думали обо мне и все, по-видимому, с сожалением; некоторые были, очевидно, огорчены. Замечательно, как различны способы, которыми люди стараются выразить мне свое сочувствие. Иные улыбались, здороваясь со мною, точно хотели сказать: „Не думай об этом, друг мой! Мы совершенно забыли обо всем“. Другие приветствовали меня с тою напускною серьезностью, которая так противна на похоронах. Самые благовоспитанные – все они, видимо, сочувствовали мне – просто пожали мне руку и ни о чем не распространялись. Если меня будут теснить и примут судебные меры, я должен буду употребить все средства законной защиты и объявить себя несостоятельным. Во всяком случае, это ход дела, который я посоветовал бы клиенту. Но на суде чести я за такой поступок заслужил бы потерю своих баронетских шпор. Нет, если они только согласятся – я готов быть их вассалом на всю жизнь и добывать из рудника моего воображения драгоценные камни не для собственного обогащения, а для того, чтобы уплатить по моим обязательствам. И это не потому, чтобы я питал отвращение к эпитету „несостоятельный“ – мне его, по всей вероятности, уже дают, – но потому, что не хочу лишить моих кредиторов тех материальных выгод, которые могу доставить им с помощью еще сохранившихся у меня умственных и литературных сил».

Известия, получаемые В. Скоттом относительно его дел, становились с каждым днем все тревожнее. Выяснилось, что долги были гораздо многочисленнее, чем это казалось сначала. От В. Скотта требовали не менее 130 000 фунтов стерлингов (1,5 миллиона рублей). Тяжелые дни приходилось переживать бедному романисту. Одно время он был вполне уверен, что ему придется лишиться не только Абботсфорда и остального имущества, но даже проститься со свободою. Это казалось ему всего ужаснее, как он упоминает в своем дневнике, потому что заключение в долговой тюрьме уничтожило бы силу его фантазии и лишило бы возможности работать и помочь заработком себе и другим. Однако все в конце концов уладилось, и общее собрание кредиторов решило оставить Абботсфорд во владении романиста. Он же обязался ограничить свои издержки казенным жалованьем и отдавать кредиторам весь свой заработок и все, что получит от продажи остального своего имущества.

Согласившись на это, В. Скотт тотчас приступил к точнейшему исполнению своих обещаний. Он продал свой эдинбургский дом, поселил семейство в Абботсфорде, нанял для своих деловых приездов в город скромную квартиру и начал без устали работать – иногда по двенадцать часов сряду не отходил от своей конторки, забывая общество, отказывая себе во всем, даже в прогулке. Издержки свои поэт ограничил до минимума. В это время ему минуло пятьдесят пять лет. О выезде из эдинбургского дома много раз упоминается в дневнике В. Скотта. В одном месте говорится: «С печалью оставляю я здесь некоторые гравюры и небольшие украшения, которыми некогда гордилась леди Скотт; но теперь она равнодушна к ожидающей их судьбе, именно – быть проданными с аукциона. Я же никак не могу безучастно относиться к предметам, когда-то имевшим для меня известный интерес, как бы ни были они сами по себе ничтожны. Но я рад, что она, при плохом ее здоровье и достаточном количестве других забот, смотрит на это иначе и не связывает никаких семейных и домашних воспоминаний с предстоящею неприятною процедурой».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: