Но важнее всего то, что я тогда впервые познакомился с „Памятниками древней поэзии“ епископа Перси.
Так как я с детства любил подобного рода произведения и только против воли отвлекался от их изучения вследствие бедности и грубости материала, которым обладал, то можно себе представить неописуемый восторг мой, когда я увидел, что песни и баллады, подобные тем, которые забавляли меня в детстве и все еще втихомолку жили в моем воображении, почитаются предметом, достойным серьезного исследования, ученых комментариев и талантливых объяснений издателя, доказавшего, что его поэтический талант может соперничать с лучшими из произведений, сохраненных им от забвения. Я отлично помню место, где читал эти книги в первый раз. Это происходило под огромным кленом среди развалин того, что должно было быть старинной беседкой в саду, о котором я упоминал. Летний день прошел так скоро, что, несмотря на мой здоровый аппетит тринадцатилетнего мальчика, я забыл обеденный час; меня искали с беспокойством и нашли погруженным в духовную трапезу.
Читать и запоминать было в этом случае для меня одно и то же – поэтому я поражал моих школьных товарищей и всех, кто хотел меня слушать, трагическими отрывками из баллад епископа Перси. Кроме того, как только я был в состоянии скопить несколько шиллингов, что со мною нечасто случалось, я купил себе экземпляр этой любимой мною книги; не помню, чтобы я вообще какую бы то ни было книгу читал так часто и с таким восторгом. Около этого же времени мне пришлось познакомиться с сочинениями Ричардсона, Мэкензи (с которым впоследствии у меня установились дружеские отношения), Филдинга, Смоллета и некоторых других лучших наших романистов.
В этот же период моей жизни пробудилась во мне способность наслаждаться красотами природы, никогда впоследствии не покидавшая меня…
Романтические чувства, господствовавшие в моей душе, вызывались и поддерживались величественными чертами окружавшей меня природы; а исторические происшествия, или предания и легенды, связанные с ними, придавали моему восхищению оттенок уважения, заставлявший мое сердце горячее биться. С этого времени любовь к красотам природы, особенно в связи с древними развалинами и памятниками набожности или роскоши наших предков, сделалась у меня ненасытною страстью – и, если бы обстоятельства позволили, я охотно изъездил бы полвселенной для ее удовлетворения.
Я должен был вернуться в Эдинбург к открытию курса в коллегии и прямо поступил в класс словесности мистера Гилля и греческий класс мистера Дальзеля. У первого классная дисциплина была весьма слаба; студенты очень любили его, так как он был очень добродушный человек и серьезный ученый; но он не обладал способностью возбуждать нашу любознательность. Было опасно поручать такому человеку юношу, столь мало расположенного к труду, как я; среди беспорядков его класса я скоро позабыл многое из того, чему научился у Адама и Веля. Дело могло бы идти лучше в греческом классе, так как профессор Дальзель умел поддерживать свой авторитет, сам был замечательный ученый и глубоко интересовался успехами своих учеников.
Но вот в чем была беда: почти все мои товарищи, кончившие курс высшей школы вместе со мною, подучились немного по-гречески до поступления в университет, а я, увы, ничего не знал; видя, что мои лингвистические сведения ниже познания товарищей, я вздумал завоевать себе равенство с ними, выражая полное презрение к греческому языку и высказывая твердое намерение не изучать его. Один юноша, сам отлично учившийся по-гречески, отнесся не с пренебрежением, а с сожалением к моей глупости. Он пришел ко мне на дом и серьезно указывал на вздорность моего поведения; при этом он сказал, что товарищи дали мне прозвище „греческий олух“, и убеждал меня поправить дело, пока еще не поздно. Упрямая гордость заставила меня принять его совет с напускной вежливостью; в своей ограниченности я считал, что происхождение моего ментора (его звали Арчибальдом, и он был сын трактирщика) не дает ему права навязывать мне свои советы. Арчибальд был не особенно проницателен, или же добрые намерения заставили его сознательно превозмочь неудовольствие, которое мой прием необходимо должен был в нем вызвать, но он предложил заниматься со мною днем и ночью и ручался за то, что при его помощи я сравняюсь с лучшими студентами. Я на минуту почувствовал как бы угрызения совести, но они не были в состоянии преодолеть мою гордость и самомнение. Бедный юноша ушел от меня скорее опечаленный, чем рассерженный, и мы никогда более не вступали ни в какие сношения друг с другом.
Всякая надежда на успехи в греческом языке теперь исчезла для меня; когда нас заставили писать сочинения об изучаемых нами авторах, я имел смелость представить работу, где сравнил Гомера с Ариостом, которому и отдал предпочтение. Я пытался доказать эту ересь при помощи легкомысленных аргументов и ссылок на множество без толку прочитанных книг. Этим я возбудил величайший гнев профессора, который в то же время не мог скрыть своего удивления по поводу моих значительных, хотя и беспорядочных сведений. Он произнес мне строгий приговор: олухом я был и олухом останусь.
Впрочем, мой добрейший и ученый друг впоследствии отказался от этого мнения за бутылкой бургундского в нашем литературном клубе, одним из наиболее уважаемых членов которого он был. Как бы для того, чтобы уничтожить последние познания мои в греческом языке, я заболел посреди полугодия и снова перебрался в Кельзо, где опять долгое время читал как и что хотел – а не читал я, конечно, ничего, кроме того, что мне непосредственно доставляло удовольствие. Единственной вещью, спасшей мою голову от полного запустения, была любовь к историческим исследованиям, никогда не покидавшая меня даже в этот период умственной лени.
Я забросил также латинских классиков – не знаю, собственно, по какой причине, может быть, потому, что они были сродни греческим; случайно прочитанные истории Бьюканана, Матвея Парижского и другие монашеские летописи поддержали мое знакомство с латинским языком в грубейшей его форме. Но я забыл даже греческую азбуку, – невознаградимая потеря ввиду того, что представляет из себя этот язык и чем были авторы, писавшие на нем».
Около этого времени отец Вальтера Скотта позаботился о том, чтобы он начал изучать математику; молодой Вальтер охотно взялся за нее, но обстоятельства сложились так, что и здесь он приобрел только поверхностные сведения. В других науках дело шло лучше. Он с успехом изучал этику, нравственную философию, историю, а также гражданское право и муниципальные законы. Вспоминая в своей автобиографии о своих пробелах в научном отношении, Вальтер Скотт говорит среди прочего следующее: «Если мои знания впоследствии оказались незначительными и неосновательными, то читатель должен извинить ленивого работника, который должен был строить на таком шатком фундаменте. Если же эти строки когда-либо попадутся на глаза юношеству, то пусть такие читатели запомнят, что я с величайшим сожалением в зрелые годы вспоминаю о том, что в юности пренебрег возможностью приобрести знание; что в течение всей моей литературной карьеры я был стеснен собственным невежеством и что в настоящую минуту я отдал бы половину доставшейся на мою долю известности за возможность основать вторую половину на твердом фундаменте научного знания».
В 1785—1786 годах отец В. Скотта взял его в свою контору для того, чтобы он в установленном порядке мог изучить обязанности стряпчего. В то время, однако, мистер Скотт еще не решил, кем будет его сын – стряпчим или адвокатом. Молодой Вальтер не особенно ленился, а порою работал даже с необычайною энергией. Читал он очень много и по-прежнему питал пристрастие к тому, что отличалось романтическим характером. Если повесть относилась к современному быту, то, благодаря уже достаточно развитому вкусу, Вальтер интересовался только произведениями лучших авторов; но если сюжет касался рыцарства, то юноша поглощал все, без особенного разбора, и вскоре начал сам подражать подобным сочинениям. У него был в это время приятель, Дж. Ирвинг, с которым он часто гулял; во время этих прогулок они рассказывали друг другу собственные романтические измышления, где преобладало воинственное и чудесное. Нужно прибавить, что В. Скотт уже до 10-летнего возраста собрал столько старинных рассказов и песен, что из них составилось несколько тетрадей; они до настоящего времени сохраняются в Абботсфорде и все писаны детским почерком. Прочитав перевод Тасса и Ариоста, сделанный Гулем, и узнав, что на итальянском языке существует богатое собрание романтических произведений, Вальтер изучил итальянский язык, как перед этим с тою же целью освежил свои познания во французском. Позднее он изучил также испанский и немецкий языки, хотя не мог свободно говорить ни на одном из них. В то же время он не переставал расширять свои сведения по древней отечественной истории.