Я принял душ, оделся с особой тщательностью, чего не случалось со мной уже многие годы. Смокинг очень шел мне, он казался совсем новым. Я долго рассматривал себя в зеркале, как это делаешь, не боясь показаться смешным, когда ты один в комнате. Я остался доволен собой и без труда представил себе, что выступаю перед переполненным залом. Затем я надел на руку золотые часы, лежавшие на тумбочке возле кровати. Было около шести вечера. Я спустился в гостиную, никого не встретив по пути. Ставни из-за жары были полуприкрыты, в аромате роз, пышно распустившихся в хрустальной вазе, было что-то почти погребальное. Рояль чарующе сверкал в полумраке. Я открыл его и с уже позабытым волнением прислушался к раздавшемуся при этом еле уловимому звуку. Потом любовно взял в руки скрипку. Не помню, назвал ли уже я имя скрипичного мастера? Лоран Гваданьини. На смычке тоже стояло очень известное имя. Я поискал среди нот что-нибудь не слишком легкое и напал на «Крейцерову сонату». Я уже многие годы не исполнял ее. Я надел сурдинку на станок. Незачем было беспокоить Мартена наверху в его спальне, где он, возможно, еще отдыхал. Я начал первую вариацию и исполнил ее без блеска. Отсутствие аккомпанемента мешало мне. Я несколько раз сфальшивил на верхних нотах. И все-таки результат был не таким уж безнадежным. К тому же голос скрипки, хоть она и не пела в полную силу, звучал удивительно чисто и гармонично, что придавало даже моей неуверенной игре неповторимую прелесть. Я снял сурдинку. Я не имел права заставлять гнусавить такой прекрасный инструмент. По памяти я легко исполнил «Рондо каприччиозо» Сен-Санса, которое хорошо знал. Я был потрясен. Низкие ноты обладали удивительной, редкой полнотой, звук приходилось сдерживать, темперировать, чтобы не было излишней бравурности. Зато в испанской музыке сразу зазвучали самые страстные модуляции. Я перескакивал от одного фрагмента к другому, от Альбениса к Равелю, от Дебюсси к Форе, едва закончив один отрывок, начинал другой, дал себе полную волю. Я словно опьянел. Никогда не испытывал я большего чувственного восторга, чем в те минуты, когда ласково и яростно овладевал этой скрипкой. Она принадлежала мне. Я бы украл ее, если бы у меня решили ее отнять. Прижав скрипку к щеке, я исполнил анданте из концерта Мендельсона. Можно было умереть от нежности и пленительной торжественности. В мире не существовало ни де Баера, ни Кристена, существовала одна лишь освобожденная от оков скрипка, певшая в полумраке для самой себя. Я остановился, обессиленный, вытер пот со лба. Но вдруг я заметил какой-то отблеск на открытой крышке рояля и резко обернулся. Она бесшумно вошла в гостиную. И стояла, прислонившись к двери, в вечернем, очень строгом платье, прижав руку к горлу, словно хотела сдержать готовый вырваться крик.

— Простите меня, — пробормотал я. — Поверьте, если бы я знал…

Свет, пробивавшийся сквозь ставни, отразился в ее глазах двумя маленькими, блестящими, неподвижными пятнышками.

— Это я должна просить у вас прощения, — сказала она. — Я зашла за вами. Сейчас восемь часов. Франк уже звонил.

Я ничего не слышал, мне было стыдно, что меня застали врасплох. Я стоял перед ней без маски, без защиты. Я осторожно положил скрипку на кресло и выпрямился. Держитесь высокомерно, советовал мне Франк. Я сделал несколько шагов. Дверь в столовую отворилась.

— Прежде вы подавали мне руку, — проговорила Жильберта.

Я покраснел, но не подал вида и даже бровью не повел, когда она оперлась на мою руку. Однако на пороге я на мгновение задержался. В столовой, положив руку на спинку стула, стоял человек. Худой, среднего роста, в темных очках в черепаховой оправе.

— Мартен, — произнесла Жильберта.

Я по-дурацки поклонился. Я забыл, что Мартен был моим шурином. Но, по правде говоря, разве я не страдал амнезией? Мое поведение, наоборот, было вполне естественным. Мартен сделал два шага вперед и протянул мне Руку.

— Мне очень жаль, что вы в таком состоянии, — проговорил он. — Франк мне объяснил. Мы сели за стол.

— Поздравляю вас, — снова заговорил Мартен. — Я в этом мало что понимаю, но, мне кажется, вы сделали большие успехи.

— Спасибо, — отозвался я. — Знаете, почему я так много и упорно играю? Музыка — единственное, что связывает меня с прошлым. У меня всегда такое чувство, что пелена вот-вот разорвется.

Мартен кивнул головой. Лучи склонявшегося к горизонту солнца косо падали на него, и теперь я мог лучше его рассмотреть. Он казался гораздо старше своей сестры. Он уже начал седеть, но больше всего меня поразило его лицо, покрытое множеством морщин. Лоб, щеки прорезали глубокие складки, которые как бы соединялись густой сетью тонких, словно нанесенных бритвой, морщин. Его нельзя было назвать некрасивым. В его внешности и сейчас сохранялось что-то аристократическое, но какая-то загадочная болезнь медленно разрушила его лицо. Глаз его за стеклами очков не было видно.

— Вы занимались сами? — спросила Жильберта.

— Да! Но мне одолжили там скрипку, которая очень уступала этой.

— Думаете ли вы, — вступил в разговор Мартен, — что привыкнете здесь?

Он, не подавая вида, прощупывал почву. К счастью, Франк заранее предупредил меня.

— Не знаю еще, — ответил я. — Думаю, что этот дом понравится мне. Но больше всего меня смущает, что он мне совсем чужой… И даже немного враждебен…

Жильберта быстро подняла на меня глаза. Я старался вести себя как можно естественнее. Впрочем, я был очень голоден и не скрывал этого. Мартен же, наоборот, почти не притронулся к еде. Он ел лишь одни овощи и пил минеральную воду. Его длинные и сухие руки то и дело судорожно вздрагивали. Он страдал, в этом не было никаких сомнений, каким-то нервным заболеванием. Франк был к нему очень внимателен и старался не заставлять его ждать. Если хорошенько подумать, Мартен был мне глубоко антипатичен, вероятно, из-за того, что выглядел настороженным, болезненным, уже как бы отрешившимся от жизни. Жильберта говорила о том, какая стоит жара, о грозе, обрушившейся на Марсель… Между братом и сестрой было что-то общее, но я никак не мог уловить, что именно… Возможно, какая-то неподвижность, напряженность… У обоих был немного отсутствующий вид. Они смотрели на меня, когда я ел, так, словно мой аппетит их шокировал. Вскоре Мартен поднялся из-за стола.

— Я был рад снова встретиться с вами, — сказал он мне. — Прошу простить меня, что я так скоро покидаю вас, но меня тревожит мое здоровье, я должен быть очень осторожен… Нет, нет, сидите. Не беспокойтесь. Мартен вышел, волоча ногу.

— Что у него? — спросил я.

— Он всегда был таким, — ответила Жильберта. — Он всегда считал, что болен. Он все время лечится от воображаемых болезней.

— Я понимаю теперь, почему у вас такой грустный вид.

— Нет… Вы не можете этого понять. Лучше поговорим о вас. Я очень плохо встретила вас. Мне казалось, что я правильно сделаю, если оставлю вас одного. Человек в вашем положении предпочитает адаптироваться без свидетелей.

Слова эти были произнесены самым спокойным тоном. Невозможно было уловить какое-то скрытое волнение, намек, невысказанное желание…

— Вы, вероятно, будете пить кофе в гостиной?

— А разве я пил кофе?

— Да. Одну чашку очень сладкого кофе.

Франк вновь бесшумно появился в столовой. Я перехватил его взгляд. Он наблюдал не за мной, а за Жильбертой…

На следующий день, спустившись к завтраку, я встретил в столовой Мартена. На этот раз он был без очков, и я увидел его глаза, покрасневшие от бессонницы. Конечно, передо мной был человек больной, мучимый тревогой, который вовсе не намеревался прятать глаза. Он притянул мне вялую руку.

— Жильберта просила сказать, что не спустится к завтраку… Ничего серьезного. Небольшая мигрень. Это у нас с ней семейная болезнь.

— Весьма сожалею, — ответил я. — Мне, право, неловко, но я очень голоден.

Я ответил любезно, сердечно. Мартен сделался еще угрюмее и больше за все время не сказал мне ни слова. Он старательно грыз свои сухарики. Ничто не раздражает меня больше, чем хруст сухарей, скрежет зубов и вид человека, который ест, стараясь показать, что мысли его в это время где-то далеко. Мартен вел себя так, словно я не сидел напротив него. Франк принес мне большой кофейник и целую тарелку тартинок с маслом. Я проглотил лишь чашку кофе. Я снова взбесился. Все мне было противно. Я сам себя не узнавал. А ведь мне в жизни не раз приходилось сталкиваться с грубостью! Внезапно мне пришла в голову мысль, что история, придуманная Франком, вероятно, не ввела в заблуждение Мартена. Видимо, он обо всем догадался, но пытался, хотя это ему и не доставляло удовольствия, подыгрывать нам, что, в сущности, его вполне устраивало. Если бы сестра его получила наследство, ему, несомненно, перепали бы какие-то крохи. Я сознавал всю нелепость своего положения. Обратиться с вопросами я мог только к Франку, а проверить его ответы было невозможно. А поскольку, с другой стороны, я знал за собой способность до бесконечности толковать каждое слово, каждый жест, каждый взгляд, я обречен был переходить от одного предположения к другому, не в силах что-либо выяснить. Что знал Мартен? Что знала Жильберта? Чего хотел Франк? Были ли они все трое сообщниками? Или сообщниками были Франк и Жильберта? Или же Франк и Мартен? Или вообще здесь не было сообщников?.. У меня голова шла кругом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: