Он чувствовал, как изменяются стенки и сосуды его тела, как замещаются органы, как, подобно вспыхнувшим волнам розового спирта, загорелись его легкие. В комнате царил полумрак: ее освещали сполохи неровного света, словно горел камин.
У него уже не было тела. От тела ничего не осталось. Оно лежало под ним, заполненное пронизывающей пульсацией какого-то жгучего и усыпляющего лекарства. Голова отделилась от тела, ее словно срезало гильотиной, и теперь она лежала отдельно, светясь, на полуночной подушке, в то время как тело, лежащее тут же, все еще живое его тело, принадлежало кому-то другому. Болезнь пожрала его и, пожрав, воспроизвела себя в виде его точного горячечного подобия. Тонкие, почти невидимые волоски на руках, ногти на руках и на ногах, царапины и даже маленькая родинка на правом бедре – все было воссоздано с абсолютной точностью.
"Я мертв, – подумал он. – Меня убили, хотя я все-таки живу. Мое тело мертво, оно стало болезнью, и никто об этом не узнает. Я буду ходить среди людей, но это буду не я, это будет что-то другое, что-то насквозь дурное и злое, такое большое и такое злое, что трудно поверить, вообразить. Это что-то будет покупать себе ботинки, пить воду и даже, может, когда-нибудь женится и совершит больше всего зла на свете".
А тепло тем временем ползло вверх по шее и разливалось по щекам, как горячее вино, губы горели, веки вспыхнули и занялись огнем, как сухие листья. Из ноздрей в такт дыханию вырывалось холодное голубое свечение – тихо и беззвучно.
Ну вот и все, подумал он. Сейчас оно захватит мою голову и мозг, войдет в каждый глаз, в каждый зуб, во все зарубки памяти, в каждый волосок, в каждую морщинку ушей, и от меня не останется ровным счетом ничего.
Он чувствовал, как мозг заливает кипящая ртуть, как его левый глаз, сжавшись, едва не выскочил из глазницы, а потом, изменившись, нырнул в глазницу, как проворная улитка в свою раковину. Левый глаз ослеп. Он больше не принадлежал ему. Он стал вражеской территорией. Исчез язык, его словно отрезало. Онемела и пропала левая щека. Ничего не слышало левое ухо. Теперь оно принадлежало кому-то другому, существу, рождавшемуся в этот момент на свет, неорганическому, минеральному существу, заменявшему сейчас собою сгнившее бревно, болезни, вытеснявшей здоровые живые клетки.
Он попытался закричать, и у него хватило сил вскрикнуть громко, резко и пронзительно как раз в тот миг, когда под напором врага обрушился его мозг, пропали правые глаз и ухо, и он оглох и ослеп, превратившись в нечто ужасное, объятое огнем, болью, паникой и смертью.
Крик оборвался прежде, чем поспешившая на помощь мать перешагнула порог его комнаты.
Утро в тот день выдалось хорошее и ясное, со свежим ветерком, поторопившим доктора на дорожке, ведущей к дому. Наверху, в окне, он заметил полностью одетого мальчика. Мальчик не помахал рукой в ответ, когда доктор приветственно махнул ему, одновременно восклицая: "Я не верю своим глазам! Уже на ногах? Боже мой!"
Он едва не взбежал вверх по лестнице. Задыхаясь, врач вошел в спальню.
– Почему не в постели? – грозно спросил он. Он простучал узкую мальчишескую грудь, измерил пульс и температуру.
– Невероятно! Абсолютно здоров! Ей-богу, он совсем выздоровел!
– Я больше никогда не буду болеть, – заявил мальчик серьезным тоном, стоя у окна и глядя в него. – Никогда в жизни.
– Надеюсь, что нет. В самом деле, ты прекрасно выглядишь, Чарльз!
– Доктор?
– Да, Чарльз?
– Я могу пойти в школу уже сегодня?
– Успеешь и завтра. Тебе так хочется в школу?
– Да! Школа мне нравится. И все ребята в школе. Я буду играть с ними, и бороться, и плеваться на них, и дергать девочек за косички, и пожимать учителю руку, и вытирать руки о пальто в раздевалке, а потом, когда вырасту, буду путешествовать по всему свету, и пожимать руки всем людям, и еще я женюсь, и заведу много детей, и буду ходить в библиотеки и листать в них много-много книг, и буду делать все, все! – говорил мальчик, глядя куда-то в сентябрьское небо. – Кстати, как вы меня называли?
– Как называл? – удивился доктор. – Чарльз, как же иначе?
– Что ж, имя не хуже любого другого, – пожал мальчик плечами.
– Я рад, что тебе хочется в школу, – сказал доктор.
– Жду ее не дождусь, – улыбнулся мальчик. – Спасибо вам за помощь, доктор! Пожмем друг другу руки!
– С удовольствием!
Они торжественно пожали друг другу руки. Через открытое окно в комнату ворвался свежий ветер. Рукопожатие длилось почти минуту, мальчик вежливо улыбался старику и благодарил его.
Потом, громко хохоча и бегом обогнав доктора на лестнице, мальчик проводил его до автомобиля. Мать с отцом тоже спустились пожелать ему на прощание счастливого пути.
– Здоров, словно и не болел! – сказал доктор. – Невероятно!
– И набрался сил, – сказал отец. – Он сам развязался ночью. Правда, Чарльз?
– О чем ты говоришь? – спросил мальчик.
– О том, что ты развязался самостоятельно. Как только тебе это удалось?
– А… это, – протянул мальчик. – Но это было давным-давно.
– Конечно, давным-давно!
Взрослые засмеялись, и, пока они смеялись, мальчик молча провел ногой по дорожке, едва коснувшись, погладив голой ступней несколько суетившихся на ней муравьев. Незаметно от занятых беседой родителей и старика, блестящими от возбуждения глазами он наблюдал, как муравьи нерешительно остановились, задрожали и застыли на месте. Он знал, что они стали холодными.
– До свиданья!
Махнув на прощание рукой, доктор уехал.
Мальчик пошел впереди родителей. На ходу он посматривал в направлении города и в такт шагам напевал "Школьные дни".
– Как хорошо, что он выздоровел, – сказал отец.
– Слышишь, что он поет? Ему так хочется обратно в школу!
Ни слова не говоря, мальчик повернулся к ним. И крепко
обнял каждого из родителей. Поцеловал их обоих несколько раз.
Так и не проронив ни одного слова, он быстро взлетел по ступенькам в дом.
В гостиной, не дожидаясь прихода остальных, он быстро открыл птичью клетку, просунул внутрь руку и погладил желтую канарейку всего один раз.
Потом закрыл дверцу клетки, отступил на шаг и стал ждать.