Вкратце состояло оно в следующем: существовала Камская казенная оброчная статья, смежная с Путейским и Нелесовским сельскими обществами и сдававшаяся в аренду то им, то частным лицам (если те платили хотя бы только 12 рублями дороже), которые устраивали из нее источник наживы и притеснения крестьян. В точности ни размер, ни границы этой статьи определены не были (в 1836 году в ней числилось 1846 десятин, в 1846-м – 720, в 1850-м – 991 десятина), вследствие чего между крестьянами и арендаторами происходили постоянные недоразумения. Крестьянам крайне необходима была эта земля, потому что своей было мало; они расчистили ее из-под леса, привыкли владеть ею и считали если не всю, то часть ее своею, а арендаторы требовали с них оброка даже за такие места, которые, по мнению крестьян, не входили в оброчную статью, а принадлежали сельским обществам. Лесничие не определяли и не соблюдали границ, а только доносили палате государственных имуществ, что Камская статья заросла кустарником и не имеет межевых знаков; землемеры, несмотря на предписания, либо отказывались возобновить знаки под какими-нибудь предлогами, либо ссылались (как это было в 1852 году) на нежелание понятых указать границы, которых те, может быть, и не знали; палата в течение 16 лет ограничивалась “отпиской” и ни разу не потрудилась вникнуть как следует в положение крестьян; судя по контракту с последним арендатором, она даже была совершенно не знакома с предметом сделки. Словом, шла обычная канцелярская волокита, переписка и отписка. Крестьяне то соглашались платить арендаторам оброк, то отказывались. Когда последний арендатор отказался от дальнейшего содержания Камской статьи, и палата предписала лесничему принять ее в свое хозяйственное распоряжение, то последний вместо того возобновил вновь, еще и со своей стороны, переписку о взыскании оброка с крестьян. Поехало на место действия временное отделение земского суда; крестьяне не только отказались от платежа взыскиваемых денег, но и вынудили станового, помощника окружного начальника и самого арендатора дать оправдывающую их действия подписку. Тогда послано было за военной командой.
И вот как раз в это время был командирован туда Салтыков. Из расспросов крестьян он узнал еще о новом обстоятельстве, объясняющем их неповиновение и упорство; в 1844 году спорная земля была нарезана им землемером по числу душ и была предназначена к отводу в состав земельного их надела, что было крайне необходимо, потому что надел, которым они пользовались, был произведен еще по генеральному межеванию, а не по числу душ 8-й ревизии, и достаточный тогда, стал недостаточен впоследствии. Хотя нарезка эта и не была еще утверждена в установленном порядке, а была лишь предварительной, – почему-то с этим медлили, – но крестьяне считали дело поконченным, принимали нарезку за акт окончательный.
Убедить их при таких условиях в необходимости исполнения предъявляемых к ним требований было задачею не из легких, но Салтыков в этом преуспел до прибытия военной команды.
Другой на этом и остановился бы: отрапортовал бы начальству, что “беспорядки прекращены и бунтовщики приведены в надлежащее повиновение”, и считал бы миссию свою блистательно исполненной; но не таков был Михаил Евграфович: взявшись за дело, он считал необходимым довести его до конца, по крайней мере, до конца логического, то есть до выяснения причин известного явления и мер, какие должны быть приняты, если не хотят, чтобы явление это повторялось. И вот мы видим, что он тщательно описывает крестьянский быт, до мелочей входит в подробности хозяйства и промыслов “бунтовщиков”, не оставляет положительно ни одного обстоятельства незамеченным и необследованным. Это приводит его к убеждению, что крестьяне “находятся в самом бедственном положении”, что удобной земли у них “едва-едва приходится на душу от 2 до 3 десятин” и что земля эта “самого посредственного качества”, так как хлеб родится “едва сам третей, а большею частью сам друг”; что это вероятно “и понудило крестьян делать в свободных казенных землях расчистки, которые впоследствии были введены в состав Камской оброчной статьи”; что хороших сенокосов у них “нет вовсе”, и что лучшие поемные луга по реке Каме также “введены в состав оброчной статьи и из пользования крестьян изъяты”; что “скотоводство поэтому находится в самом жалком положении”, а от этого страдает и хлебопашество; что промыслов, которыми занимаются крестьяне (бурлачество, поставка дров и угля на соседние железоделательные и пермские солеваренные заводы), “едва достаточно на уплату государственных податей”, и т. д. А убедившись, что “причины, побудившие крестьян к возмущению”, заключаются, во-первых, в самом их положении, которое “представляется столь бедственным, что с первого взгляда обращает на себя особенное внимание”, и, во-вторых, в недоразумении, возникшем “от неотграничения и неприведения в известность Камской статьи”, он приходит в конце своего рапорта к следующему выводу:
“По моему мнению, единственный способ водворить между крестьянами прочный порядок и тишину заключается в скорейшем наделении их землею по числу душ 8-й ревизии, причем, так как почти все свободные казенные земли этого края таковы, что нарезка их крестьянам нисколько не послужит к улучшению их быта, а напротив того, потребует от них же значительного труда и издержек, которые могут вознаградиться разве через весьма долгое время, то я полагал бы в число земель, предполагаемых к наделу крестьянам по 8-й ревизии, включить и Камскую статью в полном ее составе. Тем более, по мнению моему, предположение это заслуживает уважения, что статья сия составилась из лесных полян, на расчистку которых этими же крестьянами употреблен не один десяток лет”.
Чтобы высказывать подобные вещи в 1852 году, да еще в исключительном положении Салтыкова, действительно надо было иметь известную долю гражданского мужества. Не щадил он при этом и многочисленных упущений со стороны ведомства государственных имуществ, в котором частенько тогда попадались “озорники”, “чиновники хозяйственного управления” и Удодовы, выведенные им потом в “Губернских очерках” и “Благонамеренных речах”.
Однако провинциальная жизнь, хотя бы и очень деятельная, не могла удовлетворить Салтыкова. У него были другие духовные потребности, кроме служебных, у него были товарищи, друзья, отношения и связи с людьми, которых он уважал, и живая беседа с которыми становилась тем настоятельнее, чем ниже было окружающее общество и чем он в глубине души чувствовал себя более одиноким. “Вятский чиновный мир пятидесятых годов, – говорит К. К. Арсеньев, – состоял большею частью из оригиналов портретной галереи, наполняющей “Губернские очерки”. С постоянным их соседством он никак примириться не мог”. Были некоторые исключения, как, например, А. П. Тиховидов, которого он из учителей гимназии убедил перейти на гражданскую службу и потом рекомендовал Муравьеву (сыну министра), когда тот, уже по возвращении его из Вятки, был назначен туда губернатором; было и еще некоторое количество хороших людей, с которыми можно было “по-человечески переговорить”; но все-таки это было не то, что нужно было Салтыкову, и не они – несколько человек – придавали окраску и тон жизни. Он скучал, боялся опуститься в тину провинциальных мелочей и вот что писал в своей “Скуке”:
“О, провинция! ты растлеваешь людей, ты истребляешь всякую самодеятельность ума, охлаждаешь порывы сердца, уничтожаешь все, даже самую способность желать!.. Какая возможность развиваться, когда горизонт мышления так обидно суживается? Какая возможность мыслить, когда кругом нет ничего вызывающего на мысль?…” “Были у меня иные времена, окружали меня иные люди, все иное! Были глубокие верования, горячие убеждения, была страсть к добру!.. Где-то вы, друзья и товарищи моей молодости?… Помню я долгие зимние вечера и наши дружеские скромные беседы, заходившие далеко за полночь. Как легко жилось в это время, какая глубокая вера в будущее, какое единодушие надежд и мысли оживляло всех нас!”