Какая мерзость, как тебе не стыдно, сами собой рвались на волю готовые, какими они только и должны быть, слова – Иридий Викторович кричал шепотом, чтобы не разбудить Лялю, спавшую беспробудным сном Верных. Молочные реки разлились по опущенной физиономии Антона, а когда среди жидкой белизны остались лишь два черно-фиолетовых полумесяца, он вдруг прошептал едва слышно: «А что тут такого?..» Как что, ты сам, что ли, не понимаешь, лепетал Иридий Викторович, делая вид, что не лепечет, а кричит и притом не верит своим ушам, но на самом-то деле он в единый миг понял, что возразить ему нечего, потому что готовых слов уже не осталось.
«Ну, если ты сам не понимаешь...» – прибегнул он к последнему средству и брезгливо, за уголок понес картинку в уборную. Изорвав там клок газеты и гневно спустив воду с клочками в небытие (безошибочное повиновение продолжало действовать), Иридий Викторович, по совершении маскировочной казни над картинкой, принялся ее разглядывать в спокойной обстановке. «Как, что тут такого?» – повторял он, уже действительно подыскивая ответ и шаря во внутреннем мире, куда давным-давно не заглядывал, вдруг увидел, как где-то на затемненной его окраине горько-сладкой тенью проскользнула на своем помеле обезглавленная всадница – его первая и последняя любовь... Его первое и последнее счастье.
И ответ сыну был немедленно рожден безошибочным наитием: а то тут такого , что один человек не должен становиться развлечением для другого – тем более, двое, а особенно в таком деле, которое требует доверия и доверия, а потому и рассчитано максимум на двоих, а еще лучше – на одного участника. Но эти двое, похоже, именно развлекались и готовы были принять Иридия Викторовича в свой союз третьим. Девица весело косила на него смеющимся глазом, а парень подбадривал ее какой-то забористой шуткой. Предмет, когда-то показавшийся Иридию Викторовичу рукояткой помела, она держала во рту, как эскимо, – даже щека втянулась от аппетита.
Иридий Викторович почувствовал, что ему сделалась тесна пижама – не так, как раньше, но все-таки стоило бы облегчиться. Но у них с Лялей не принято было будить человека по пустякам, цинично обнаруживая свои низменные цели, – отправление должно было происходить как бы само собой, как бы незаметно для его участников. Иридий Викторович сунул картинку под майку и выглянул в коридор, придерживая себя за живот. Синее собр. соч. В. И. Ленина – уж туда-то ни одна душа не сунет носа. Том выбрать... лучше пятый – пятерку не забудешь: пять признаков империализма. И в статью лучше заложить такую, чтобы название было как-то связано с изображаемым... но, будто назло, почти все названия, как это вообще свойственно ленинскому наследию, имели теснейшую связь с современностью даже в самых экзотических ее проявлениях: «С чего начать?», «Крепостники за работой», «Борьба с голодающими», «Ответ С.-Петербургскому комитету». Иридий Викторович выбрал «Борьбу с голодающими»: она лучше всего вскрывала суть происходящего и начиналась с неподражаемого ленинского юмора: «Какую удивительную заботу о голодающих проявляет наше правительство!» Витька тоже любил проявлять такую заботливость: у него попросишь что-нибудь откусить, а он отвечает: «До-ре-ми-фа-со-ля-си, хлеба нету – х... соси».
Или надежнее укрыться в Чернышевского, в амбарную книгу, наполненную эстетическими сочинениями? «Русский человек на рандеву» – тоже годится. Или лучше взять «Возвышенное и комическое»? Иридий Викторович вспомнил, что за последним «круглым столом» преподавателям общественных дисциплин для налаживания контактов с современным студенчеством рекомендовалось повышать свой эстетический кругозор. Иридий Викторович отволок тяжеленный том в операционную и с усилием раскрыл его на разделочном столе. Трагическое есть ужасное в человеческой жизни, прочел он. Разумеется – а что же еще? Иридий Викторович не понял даже, что в этом особенно демократического – скептицизм начал подтачивать уже и такие надежнейшие оплоты и столпы: Иридий Викторович даже подумал с чувством некоторого превосходства, что диссертацию Чернышевского сегодня ВАК, пожалуй, и не утвердил бы, а вот его собственная диссертация проскользнула, как намыленная, – что значит богатство содержательного материала.
Чтобы отделаться от наваждения (косящий смеющийся глаз, втянутая щека, грудки, подтекшие книзу, очертив в нижней части соблазнительную наполненность, а в верхней – пленительную вогнутость, – ну, и все остальное, разумеется), Иридий Викторович решил проверить Чернышевского по современным источникам: Николай Гаврилович, помнится, не во всем поднимался – ему не хватило – нет, не ума, а развитого пролетариата – до подлинного исторического материализма. А как у него с трагическим? На счет трагического энциклопедический словарь разъяснил, что Т. отражает непримиримый конфликт исторически значительных характеров, связанный, как показали К. Маркс и Ф. Энгельс, с борьбой классов и революционным характером исторического развития.
Почитав еще немного там-сям, Иридий Викторович счел свой эстетический уровень на сегодня достаточно приподнятым и принялся за более приятное чтение, наудачу выдернув несколько старых номеров «Здоровья». В голове уже не болезненно, а по-хорошему мутилось – еще с полстранички успокоения... Однако, к его неудовольствию, статейка подвернулась излишне актуальная, то есть возбуждающая – о бессоннице. Но по-настоящему Иридий Викторович вздрогнул лишь тогда, когда после сердечно-сосудистых расстройств на горизонте грозно вспыхнули сексуальные. Иридий Викторович перевернул страницу назад, чтобы посмотреть, кто это так свободно и педантично пишет о столь неприличных и роковых вещах. Надо же – женщина... И они все про всех знают, а уж эта, кандидат каких-то ихних наук... и не стесняется, пропечатала фотографию на всю страну да еще и смотрит прямо в глаза... Внезапно Иридий Викторович снова вздрогнул: ему показалось, что с фотографии смотрит его мать. Нет, лицо, конечно, было другое, но выражение... Мать уже тогда, в столь провинции сумела стать культурным, или, как теперь выражаются, интеллигентным человеком, что самому Иридию Викторовичу, без пяти минут доктору наук, так и не удалось: у интеллигентного человека сквозь безупречную любезность должно ощущаться презрение к собеседнику, а у Иридия Викторовича всегда просвечивает готовность к послушанию. Иридий Викторович еще раз глянул на псевдомаму и увидел в ее проницательном взоре еще и насмешку – и вдруг вспомнил, какое безумное святотатство он когда-то учинил перед ее портретом...
А божество дотянулось-таки.
Внезапно Иридий Викторович почувствовал настоятельнейшую необходимость удостовериться, не пришла ли пора этим ужасным и неприличным расстройствам обрушиться на его организм. Но недаром же сказано: не искушай Господа Бога своего – он никогда не является на экзамен, ибо прежде вас знает вашу нужду. Конфуз был полный: этот червеобразный отросток слепой стихийности не желал повиноваться организующей и направляющей разумной воле.
С трясущимися руками, задыхаясь от стыда и растерянности, Иридий Викторович немедленно ринулся на переэкзаменовку, но провал оказался еще более катастрофическим. В довершение позора он еще что-то пытался сымитировать, будто для обмана контролирующих наблюдателей, как это делал кобелишка-недоросток, изображавший пылкое обладание красавицей Чанитой. Но ведь Лялю-то не проведешь, а тем более – себя самого: он бы не мог считать позорное непозорным, если бы даже и никто об этом ведать не ведал.
Вот тогда только Иридий Викторович и узнал, что такое настоящий ужас и настоящее отчаяние. Мир подкатился к бездне в считанные недели.
Хаос мог торжествовать победу.
Теперь Иридий Викторович говорил очень медленно, как будто превозмогая мучительнейшую боль (впрочем, так оно и было), но христопродавец Шапиро его больше не затрагивал – кажется, и сослуживцы понижали голос, когда он не до конца воскресшим Лазарем вбредал в помещение кафедры, с усилием роняя себя то на одну, то на другую ногу и словно в каком-то безумном мультфильме, каждый раз на долю мгновения без сил застывая в этой позе. Плохо выбритая неверной рукой щетина, усеянная множеством как свежих, так и задубевших порезов, пугающе отделялась от одутловатых щек, бледных, как лягушачье брюхо. Тем не менее ему постоянно казалось, что лицо его горит, хотя, по неизвестной причине, рубиновым огнем пылала только переносица. Мышцы под скулами сводило судорогой от непрекращающейся борьбы с гримасой боли, гримасой, которую так и не удавалось уничтожить до конца. Невыносимая душевная боль заполняла всю середину груди, к солнечному сплетению сосредоточиваясь с непереносимой силой, и время от времени он, забываясь, издавал в нос мычащий стон, поспешно маскируя его кашлем. Физическая боль, ненадолго отвлекая, представлялась ему отдохновением: вчера, например, угождая Ляле, перед которой изнемогал от стыда, он попытался поправить свесившийся с раскаленной сковородки завиток жареного лука, но рука не повиновалась, и он довольно сильно обжег палец. Сейчас, прислушиваясь к пальцу, он с полумертвым злорадством повторял про себя: так и надо, так и надо. А за день до этого он упустил металлическую крышку от сахарницы, дурашливо запрыгавшую по полу, и вдруг принялся, по-черкесски взвизгивая, колотить по негодной руке, прижимая ее к операционному столу.