Порывисто я протянул ему руку. Он пожал ее и слабо улыбнулся.
— Спасибо, мистер Донни.
Следующий, следующий, следующий, следующий…
Я не мог расшевелить Дона, а Лейла Закери рассказала мне не все, что могла. Еще нет реального смысла обращаться к Дону — до тех пор, пока у меня не будет рассказа поподробнее.
Все это я обдумывал, возвращаясь в аэропорт. Предобеденные часы всегда казались наиболее подходящими для беседы с людьми в любого сорта официальных качествах, так же, как ночь представляется наиболее подходящей для грязной работы. Психологически сложно, но, тем не менее, верно. Мне не нравилось, что остаток дня пройдет впустую, в то время как может найтись кто-нибудь еще, заслуживающий, чтобы с ним потолковать прежде, чем я обращусь к Дону. И я решил, что такой человек есть.
У Мэнни Барнса был брат Фил. Хотел бы я знать, насколько полезной может стать наша беседа. Я мог побывать в Нью-Орлеане в достаточно подходящий час, узнать все, что он захочет рассказать мне, позвонить снова Дону насчет новостей о том, как идут дела, а затем решить, было ли там нечто такое, что я должен осмотреть, имея в виду, например, корабль.
Небо надо мною было серым. Я страстно желал преодолеть это расстояние. И я решился. Ничего лучше на этот момент я придумать не мог.
В аэропорту я быстро взял билет на ближайший рейс.
Когда я спешил на самолет, глаза мои скользнули по полузнакомому лицу человека на эскалаторе. Похоже, рефлекторно мы оба заметили друг друга, потому что он тоже оглянулся и его бровь дернулась в испуге, а взгляд был испытующим. Затем он исчез. Но я так и не вспомнил его. Полузнакомое лицо стало известным феноменом в перенаселенном сообществе, члены которого постоянно перемешиваются и перемещаются. Мне иногда кажется, что это все, что, в конце концов, останется от каждого из нас: штрихи обличий, какие-то пустяки, несколько более живучие, чем другие отпечатанные мельканием тел. Парень из маленького городка в большом мегаполисе, Томас Вульф давным-давно почувствовал нечто подобное, прежде чем создать новое слово — «человекотепло». Это мог быть кто-то из тех, с кем я когда-то мимолетно знакомился, или подобный ему — а то и кто-то, похожий на подобного — у меня было немало обстоятельств и раньше, похожих на это.
И пока я летел под пасмурным небом из Мемфиса, я тщетно размышлял над глубокими дискуссиями прошлых лет насчет искусственного интеллекта или ИИ, как значилось на табличке, прикрепленной к думающей коробке. Когда речь заходит о компьютерах, споры об ИИ кажутся горячее, чем я считаю необходимым, отчасти из-за семантики. Слова «разум», «интеллект» обладают всеми разновидностями избитых ассоциаций нефизического типа. Я полагаю, это возвращает к факту, что ранние дискуссии и предположения, касающиеся этой проблемы, придавали такое звучание, как будто возможность для появления разума всегда присутствовала в ряде механизмов и что правильные действия, верно составленная программа могут вызвать его — стоит лишь их просто-напросто открыть. И когда вы смотрите на эту проблему таким же образом, как и многие другие, у вас начинает нарастать неудобное «дежа вю», — а именно витализм. Философские баталии ХIX столетия были настолько давно, что была забыта и доктрина, которая утверждала, что жизнь вызывается и поддерживается некоей «жизненной первопричиной», совершенно не родственной физическим и химическим силам, и, благодаря ей, жизнь есть самоподдерживающаяся и саморазвивающаяся установка — все это разгромил Дарвин со своими последователями, а теперь она снова рвалась к триумфу после былой победы механистической точки зрения. Витализм снова выполз из щелей, когда с середины прошлого столетия возродились подобные споры вокруг ИИ. Казалось, что Дэйв пал жертвой этих взглядов и уверовал, что помогал создать неосвященный сосуд и наполнил его чем-то, предназначенным только для тех святых вещей, что появились на сцене в первом образе Творения…
С компьютерами было не совсем так плохо, как с Палачом, потому что вы всегда могли утверждать, что неважно как тщательно разработана программа — она по существу есть выражение воли программиста, и действия, совершаемые машиной, представляют собой просто функции его разума, а вовсе не самостоятельный разум, осознавший свое существование и проявляющий свою собственную волю. А для санитарного кордона в теории всегда был Гедель с его демонстрируемой правдивой, но механически недоказуемой теоремой.
Но Палач был совершенно иным. Он создавался как искусственный мозг и, во всяком случае, обучался по образу и подобию человека, и, если дальше могло быть принято во внимание нечто вроде витализма, он был в состоянии контакта с человеческим разумом, из которого он мог почерпнуть почти все — включая искру, что толкала его на эту дорогу саморазвития — чем она сделала его? Творением своих собственных рук? Раздробленным зеркалом, отражающим раздробленную человеческую природу? Или и то, и другое? Или ни то, ни другое? Я не имел полной уверенности, но хотел бы я знать, сколько из его собственного было действительно его собственным. Он явно приобрел множество новых способностей, но был ли он способен иметь реальные чувства? Мог ли он, например, чувствовать нечто вроде любви? Если нет, то по-прежнему он оставался всего лишь скопищем разных сложных способностей, не вещью со всеми избитыми фразами ассоциаций нефизического вида, которые делали слово «разум» таким колючим вопросом в дискуссии вокруг ИИ; и если он был способен на что-либо, скажем, на нечто вроде любви, и если бы я был Дэйвом, то я бы не чувствовал вины за то, что помог появлению Палача. Я бы ощущал гордость — не гордыню, как он полагал, и еще бы я ощущал смирение. Хотя, с другой стороны, я не знал, какие бы мысли у меня бродили, потому что я все еще не уверен, не от дьявола ли изощренные умы.
Когда мы приземлились, вечернее небо было ясным. Я прибыл в город прежде, чем солнце зашло окончательно, а перед дверями Филиппа Барнса оказался немногим позже.
На мой звонок открыла девочка лет так семи-восьми. Она смотрела на меня большими карими глазами и не говорила ни слова.