Толька после войны мама рассказала, что хорошо знавший ее военком сразу после моего ухода позвонил ей, все рассказал и пообещал сделать так, как она решит. Нетрудно представить состояние мамы, да и отца тоже. Мне они ничего не сказали об этом звонке, а сами всю ночь не спали, думали, советовались, как поступить. Страшно было давать согласие: вдруг убьют или инвалидом на всю жизнь останусь. Не менее сложным было для них принять и другое решение: не отпускать меня на фронт. Волновало, как я буду чувствовать себя и как стану относиться к ним, если узнаю когда-нибудь, что они прикрыли меня своим служебным положением и авторитетом. В общем, вопросов было много, а вариантов ответа всего два: да или нет. После тяжелой бессонной ночи мама позвонила военкому и сказала «да».

После войны мне рассказали, что однажды в разговоре с кем-то мама произнесла такую фразу: «Если что-то случится, Юля не простит нам, что мы не пустили ее на фронт». Что она имела в виду, не знаю, я никогда не говорила с ней об этом.

…Итак, мои родители приняли очень тяжелое для них решение. Оно далось нелегко и потребовало от них определенного мужества. Ведь мне только что исполнилось 18 лет, здоровье не очень крепкое (все-таки порок сердца), и я была единственным у них ребенком. Может быть, кто-то и осудил их, но я благодарна моим родителям за то, что, преодолев все страхи и сомнения, они приняли тогда именно такое решение. Будь оно другим, я, возможно, на всю жизнь осталась бы стеснительной, робкой и не очень уверенной в себе, какой была прежде. Армия, фронт круто изменили меня, мой характер, вообще всю мою жизнь. Не только я по-иному стала относиться ко всему окружающему, но и отношение окружающих ко мне стало другим.

Главное же, что все послевоенные годы я, как и тот не известный мне солдат, прожила с ощущением личной причастности к нашей великой Победе, с чувством гордости за то, что в трудные для страны годы я не осталась в стороне. Это великое счастье, когда есть чем гордиться.

И еще одно могу сказать совершенно определенно: меня постоянно угнетало бы чувство вины от того, что я отсиделась в тылу и потому осталась жива, а моя подруга Валя Шилова пошла на фронт и погибла. Я и так долгие годы после войны чувствовала себя виноватой в том, что при распределении в школе снайперов проявила инертность и ничего не сделала, чтобы попасть с Валей в одну воинскую часть. Возможно, все сложилось бы иначе. А может быть, так угодно было распорядиться судьбе, ведь что-то всегда разводило нас… Вот и в военной школе мы оказались в разных ротах, и направили нас на разные фронты.

Но перед отъездом произошло еще одно важное для меня событие. От рождения звалась я Алексеевой Юлией Валерьяновной, по имени моего родного отца. Когда мама вторично вышла замуж, она, как и при первом браке, оставила девичью фамилию — Синодальцева. Выглядела наша семья в этом плане несколько странно: отец — Жуков, мама — Синодальцева, а я — Алексеева. Позднее, когда отчим вышел из заключения, мама взяла его фамилию, а я осталась со своей. Отец, я всегда его называла именно так, несколько раз заговаривал с мамой об изменении моей фамилии, но она почему-то не соглашалась. И вот теперь, когда остался последний шанс на удочерение (это разрешалось только до 18 лет), отец вновь вернулся к этому вопросу. Мама согласилась, но, поскольку я была уже взрослой, решать вопрос предоставили мне. Я любила отца, дорожила его отношением ко мне, поэтому не могла не согласиться. Он был рад. Так получилось, что с завода увольнялась Алексеева, а в военную школу поехала Жукова.

Глава 3. Трагедия моей семьи

В последнее время, работая над воспоминаниями, я все чаще и чаще мысленно возвращаюсь к моим родителям. Вспоминаю мою милую и нежную маму, которая всегда была мне не только мамой, но и настоящим другом. Вспоминаю внешне сурового, но очень доброго и отзывчивого отца. Всматриваюсь в прошлое и как бы вновь переживаю годы, предшествующие нынешнему дню, снова и снова думаю, как много пришлось пережить моим родителям, сколько горестных дней выпало на их долю, в том числе и по моей вине. Сначала мои бесконечные детские болезни. Затем тиф и постоянная тревога: выживет или не выживет? Потом — завод, когда мне сутками приходилось работать в холоде и в голоде, да еще с больным сердцем, а родители волновались за меня, за мое здоровье. Затем — фронт, и снова жизнь родителей полна тревог и ожиданий: вернется или не вернется? Ранят или не ранят? В 1948 году я уехала в Москву, где сначала училась, а затем работала. Одиннадцать месяцев — в Москве и лишь один — дома, с родителями. А они опять живут ожиданиями: ждут моих писем, моих каникул или отпуска, моего приезда…

Понимаю, что такова судьба всех родителей. Но ведь никому от этого не легче. Одно утешает: я никогда не пренебрегала своими дочерними обязанностями, очень любила маму и отца и никогда не предавала их ни в делах, ни в мыслях. Даже когда отца арестовали как «врага народа», я твердо сказала: «Не верю, что мой отец враг народа». Мне было всего 13 лет, но я была убеждена в невиновности отца.

Это произошло в марте 1939 года. От тех событий нас отделяют уже более шестидесяти лет. 1930-е годы были трагическими для нашей страны. Тогда очень много невинных людей подверглось репрессиям, сотни тысяч были расстреляны. Беда коснулась и нашей семьи.

В тот год мы жили в Барнауле. Отец работал начальником отдела краевого Управления НКВД. Какое он имел звание, не помню, на его фотографиях в петлицах по два ромба. Человеком он был, безусловно, заслуженным. Мама работала в том же управлении, звание имела невысокое, но работу выполняла очень ответственную — шифровка и дешифровка.

Жили мы в большом кирпичном доме из четырех комнат, обставленных казенной мебелью с инвентарными номерами на каждом предмете. Обзаводиться мебелью не имело смысла, потому что папу часто переводили из города в город, и когда мы переезжали, то брали только свои личные вещи. На новом месте наша квартира опять обставлялась мебелью с инвентарными номерами. В результате частых переездов я к 5-му классу сменила уже несколько школ в Алма-Ате, Новосибирске и Барнауле.

Здесь, в доме, у меня была своя комната. Заходишь в дом, и по коридору направо — моя обитель, где я спала, занималась, играла.

В тот мартовский день 1939 года я возвратилась из школы и, как всегда, сразу направилась в свою комнату. Сначала я даже не заметила сургучную печать на двери, увидела ее только тогда, когда попыталась войти. Дверь была заперта, на ней — большая красная сургучная печать. Я бросилась к Марфе Ивановне, нашей домработнице. И вот тут я увидела — в доме много военных. Меня отвели в столовую. Здесь заканчивался обыск. Вещи, книги, какие-то бумаги валялись на полу, ящики выдвинуты, из них тоже выбрасывалось все подряд. Казалось, все перевернуто вверх дном. А на диване неподвижная, с застывшим белым лицом сидела мама. Она не плакала. Я села рядом с ней, спросила, что случилось, и услышала: «Папу арестовали как врага народа». Моя реакция была мгновенной: «Нет! Я не верю, что папа враг народа».

Взяли отца на работе. Маму тоже уволили и исключили из партии как жену «врага народа».

Потом, когда вернется отец, мама расскажет ему о моей реакции на его арест. И тогда он скажет мне буквально со слезами на глазах: «Я никогда этого не забуду. Спасибо тебе, дочь».

Но это будет почти через год: А в тот далекий день военные, закончив обыск, забрали документы, папины награды, целую кипу фотографий и ушли, сказав на прощание, чтобы через день мы освободили особняк.

Мама нашла где-то крохотную комнатку, метров 8–9. Взяв одежду, мои учебники и игрушки, с которыми я никак не хотела расставаться, мы переехали на новую квартиру уже на следующий день.

Мы с мамой остались совершенно без всяких средств к существованию, так как родители мои никогда не умели копить деньги, а выходное пособие в таких случаях, естественно, не выплачивалось. Мама пыталась что-то узнать о муже, куда-то ходила, куда-то писала, но безрезультатно. Родных у нас в Барнауле не было, знакомые и друзья боялись общаться с нами и, встретив на улице, торопились перейти на другую сторону или отворачивались, делая вид, что незнакомы с нами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: