Ах, Берки, стоят ли все твои размышления жизни одной этой женщины? Единственный человек, любивший тебя, мертв… И ты действительно так предан человечеству, ты, побочный его сын?.. Что и говорить, ты не поколеблешься до конца! Но такое ли уж это преимущество — железный каркас воли, железный каркас мысли?

Ты не сделал единственного, что могло ее спасти, — не выключил системы, поддерживающей Филиформис, не катапультировал его. Ты и человечество были против Марты, против одной особи, которая умирала. Это та самая восхитительная в своей трагичности драма, когда сталкиваются космические категории — человечество и человек… А между ними, прости меня, Берки, между ними… на этот раз… как судья, как посредник, — киборг, существо в принципе бесполое, но ощущающее себя мужчиной… Ха-ха-ха, Берки, это же смешно… Подумай, это же забавно… Не правда ли?.. Нет-нет, не бойся, ты не сходишь с ума — ты просто рассматриваешь со всех сторон сложившуюся ситуацию.

Но не пора ли закрыть камеру? Не слишком ли долго, «хозяин», находишься ты здесь? Возможно, Нитевидному не нравится твой запах, как не нравился запах Марты…

* * *

Я гляжу на мертвое лицо Марты и пытаюсь разглядеть в нем черты той девушки, которая явилась в наш институт много лет назад.

Та, юная, Марта удивительно напоминала ангела, что стоит за спиной вдохновенного старца в картине Рембрандта «Святой Матфей». Крылья ангела сложены кое-как, рот приоткрыт, глаза прикованы к листу бумаги, на котором пишет старик. Матфей уверен, что это ангел внушает ему слова. Ангел же не сомневается, что слова сами собой рождаются на бумаге. Он тут не автор, он благодарный свидетель — весь в сопричастности этому чуду. Он не диктует, не внушает, но без его веры, без его восторга чудо не могло бы свершиться…

Впрочем, проходили дни, недели, никаких чудес, увы, не случалось, а восторженное внимание на лице нашей новой сотрудницы оставалось тем же. И я начинал понимать, что, случись ей до самой смерти не дождаться чуда, — и она, не терзаясь, отложит встречу с ним на будущее, на чью-нибудь другую, не свою жизнь.

Вот это-то, пожалуй, и раздражало меня больше всего — настолько прочная уверенность в чуде, что она могла себе позволить роскошь быть покладистой: не сегодня, так завтра, не сейчас, так через тысячу лет, не с ней, так с кем-нибудь другим… Меня бесила ее беспечность! Словно Случай, придя, обязательно доложится, кто он такой, а если на него все-таки не обратят внимания, придет обязательно еще, как покорный слуга, который приходит раз за разом, пока его наконец не заметят. Меня это выводило из себя. Я-то ведь не считал, что чудо обязано случится, как предусмотренная заведенным миропорядком награда. Я делал все, чтобы встретить, не пропустить его! И все-таки был готов к тому, что его может вообще не случиться — необходимого мне чуда — ни при моей жизни, ни в следующих веках. Никогда.

У меня было ощущение, что при всей ее восторженности, а может быть именно вследствие ее, Марта благодарно удовольствуется и самым маленьким чудом. Мне же нужно было одно-единственное, решающее…

Но если быть совсем честным, не только это сердило в ней. Ее предупредительность — вот что казалось несносным. Как ребенок, старающийся загладить несправедливость взрослых, она то и дело подчеркивала свое преклонение перед умом киборгов. Особенно пылким выглядело её преклонение передо мной. Она будто ожидала от меня того самого чуда, для встречи с которым сама не прилагала особых усилий. Тебе, мол, больше дано, с тебя больше и спрос. Больше дано! Словно способность прыгнуть на несколько метров дальше, чем другие, чего-то стоит, пока впереди все еще пустота…

И все-таки, сколько ни копайся, сколько ни отделяй существенное от второстепенного, пытаясь точнее определить, что именно сердило в ней, все остается что-то еще. Может быть, меня раздражали молодость, наивность, ее голос, ее излучение, ее манера двигаться, слушать, мало ли что…

Однажды, направляясь в лабораторию, я увидел Марту, отступившую в тень ниши. На лице девушки был ужас, и я невольно проследил за ее взглядом. Киборг с неприжившейся кожей — вот, оказалось, что привело ее в смятение. В таком институте, как наш, это совсем не редкость — встретить дефектного кибера. То у них расстроился аппарат мимики, то нарушена походка. Слишком поздно им приживляют тело — я был, вероятно, прав, отказавшись от него. Некоторые киборги становятся просто идиотами после операции…

— Не правда ли, — сказал я, поравнявшись с ней, — неловко иметь нормальное тело, когда рядом мучаются с несовершенными подделками под него?

Чего я, собственно, ждал? Что она скажет, как это ничтожно — иметь человеческое тело? Она бы, может, и соврала, будь повзрослее…

Некоторое время я даже работать не мог — растерянное лицо Марты стояло передо мной. Невольный стыд за свое превосходство — вот что заставляет ее так неумеренно восхищаться умом киборгов, твердил я себе. Все тот же старый предрассудок, что киборг несчастен, жаждет телесности! Как будто у самих людей нет обратного — стремления вон из тюрьмы, жажды освободиться от власти раз и навсегда данного тела!

* * *

А ведь было, было это в моем детстве — страстное, исступленное желание собственного тела! Почему я так хотел именно тела? Не мудрости, не планет золотисто-синих?.. Я хотел тела, как хочет человеческий подросток любви, как хочет ребенок взрослости. Смешно, но в детстве я думал, что взрослый — это и есть одетый в плоть. Я был уверен, что существует разница только между взрослыми и детьми, и что взрослые — это люди, а маленькие — это киберы. Когда я видел человеческих детей, я не догадывался, что это дети. Я считал — это одна из пород взрослых — маленькая порода, как бывают маленькие собаки. Ведь я никогда не общался с ними — это могло бы помешать задуманному эксперименту.

Адам не лишил меня детства, но сделал из моего детства эксперимент. Он любил меня, но как-то уж очень со стороны, как-то уж очень приглядываясь. Впрочем, он ведь и сам был существом искусственным, и мне иногда кажется, он и к себе относился как-то со стороны.

В детстве я обожал его. Не подозревая даже, что это недостатки конструкции, я преклонялся перед его неподвижным маловыразительным лицом, как некогда в Индии преклонялись перед бесстрастным ликом Будды. Интересно, что позже, когда я видел скульптуры Будды, мне всегда казалось, что, заговори Будда, — и голос у него окажется, как у моего отца: невыразительный, женственно-высокий.

В меня не вписали много знаний — Адаму было интересно, чтобы я начал почти с ничего, более с ничего, чем даже человеческий детеныш. За мной наблюдали десятки приборов, десятки глаз: что я скорее усвою, с чего начну постижение пространства, времени. Я был свободнее в передвижении, чем человек, у меня было больше анализаторов, и игры мои были разнообразнее. Но я как-то понимал, что, играя, делаю дело. Я привык к вниманию, привык работать на зрителя, я очень гордился, когда мое действие или мой ответ вызывали гул анализаторов напряженнее обычного, когда мне предлагались дополнительные вопросы, показывающие, что ответ вызвал особенный интерес.

Познание мне доставляло радость. Не знаю, само по себе или потому, что я верил, будто наградой будет мне тело. Наверное, кто-то сказал мне, что киберы, овладевшие знанием, получают право выбирать тело, лицо, имя, и я простодушно считал, что это то же тело, что у людей.

Я много изучал, много читал: не скажу, что бы мне не попадались книги, в которых что-то настораживало меня — неясный намек на возможность иного детства. Но так сильна была власть первоначального заблуждения, так велика была загруженность далекими от этого вопроса науками, что это, заронив даже не подозрение — тень подозрения, проскакивало мимо меня.

Когда же впервые? Когда начал я подозревать, что мы — не то, что люди? Что даже сам Адам обладает лишь подделкой под человеческое тело?.. Не помню… Не помню, когда это началось. Не случилось же это разом. Вероятно, это узнавалось постепенно, кусками, и каждый кусок, причиняя боль, еще оставлял что-то от иллюзии. Вероятно, я мучился, но потом это выпало из памяти (сплошной «записи» у меня тогда еще не было). Я как-то сразу помню себя заносчивым подростком, считающим человеческий род всего-навсего своим предтечей, чем-то вроде обезьяньего племени, которое теперь, выдав высший продукт — меня, может отойти в тень, тихо доживать свой биовек. Впрочем, над тем, чем же собственно должно заниматься высшее существо, я как-то не задумывался.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: