— Сам выдумай ему кару, господи! Не щади! А я больше не могу, зла не хватает!
Мать крестилась. Когда поднимала руку, сползал рукав платья, и у локтя на коже обнажалось множество облущенных складок.
Кто-то покачал калитку с улицы, щеколда не поддавалась.
— Сынок мой, сынушка, кровушка моя, — причитала мать. — Будь ты проклят!
Щеколда грюкнула, калитка отворилась, и во двор ввалилась, как упала, тетя Варя.
— Алеша! — сразу заголосила она. — И чего он вдруг ее позвал?! Не хотела она. Не ждала совсем, и вдруг — телеграмма! Неправильно все это, неправильно!
— Чего воззрился? — услышал Алеша близкий окрик матери и повернул к ней голову.
Мохнач, похожий на медведя, вылез из конуры и смотрел на мать, свесив набок, через клыки, шершавый язык. Мать отпихнула ногой его пустую миску.
— Ведьмак!
Загремев, миска покатилась через двор… А мать приближалась. С косынкой, еле державшейся на плечах… Простоволосая… Седая… И вдруг, повернувшись к тете Варе, крикнула:
— Все правильно!
— Что правильно, когда люди себе жизнь калечат? Где правильно?
Мать внезапно усмехнулась:
— Счастье умным дается. Они и живут в счастье…
На крыльцо вышел батя с унылой самокруткой в зубах, хлопая себя по карманам, нашаривая спички. Мать показала на него сухой рукой:
— Вот мы с мужем прожили, словно лебеди!
Батя глянул осоловело и пошел за спичками в летнюю кухоньку. А мать остановилась против Вари, затрясла кулаком у тощей своей груди:
— Кто тебя звал?
Варя попятилась. Алеша поднялся с крыльца.
— Теть Варь… У меня билет в кармане. Я понял, каким был дураком!
— Раз понял, значит, у-умный!
— Иди-и! — завизжала мать, наступая на нее.
В комнате Алеша наскоро сложил вещи. Сунул в баул книгу брата и газету с портретом Куцурупа. Напечатали невидного, несолидного! Оба Петра с ним… Полотенце, мыло… Бритва… Вот и все… Он присел на койку и закурил…
Батя дожидался у ворот. Рука у бати тряско-тряско дрожала, когда прощались. И мать была еще во дворе, но даже не обернулась, не взглянула на него, обошла глазами темнеющий огород.
— Рученьки мои тут остались? Для кого? — услышал Алеша, закрывая калитку.
И уже не видел, как мать, с трудом одолев крыльцо, забрела в его комнату и упала на кровать, измятую сыном, — только что он сидел здесь. И уткнулась лицом в пепельницу, где тлела сигарета… Сын ушел, а сигарета еще дымилась…
Она поплакала вволю, Сучкова, в голос заходилась; доведись услышать — ни один человек не поверил бы в слободке, но даже муж был у ворот, и в доме — никого. Так она, вероятно, не плакала, когда получила похоронку на первого сына, а ведь она живая — может и пореветь… Но скоро успокоилась и задумалась. Опять о нем, о сыне. «Могла бы и денег дать… Хоть сто! Хоть тысячу! Да ведь неинтересно ему. А что ему интересно? Откуда он такой?» Этот вопрос уже приходил к ней. И ответ, о котором она, по-своему умная, думала, уже пугал ее. Сын вырос таким за все ее грехи.
Сучкова вздохнула и ожесточилась. Так погоди же! Тысячу тебе? Ни крохи! И начальству напишет, что мать бросил, еще как напишет! Она поискала на этажерке программку с адресом, которую сама тогда положила назад… Хоть знать, за что уцепиться в розысках… Взял, ушел…
…Пригнув голову, Алеша шагал мимо двора Гутапа и остановился, словно споткнувшись. Над крышей гаража вспыхнул фонарь, и в свете его выросла квадратная, похожая на сейф фигура.
— Ну, иди, — велел Гутап.
Алеша стоял. Тогда Гутап сам шагнул к нему и размахнулся. Свистнул железный прут. Еще не сообразив, в чем дело, Алеша услышал, как Гутап расхохотался. А прут, сверкая концами под яркой лампочкой, полетел через забор к гаражу.
— Пьяный? — спросил Алеша и провел рукой по лбу.
— Разбогатеть хочу! — Гутап опять загулял плечами, смеясь взахлеб. — Утром Сучкова явилась передо мной, обещала не поскупиться. «Задержи Алешку, хоть голову проломи!» Иди! Убить могу.
— За что? — Было похоже, что Гутап крепко выпил.
— Ты счастливый, — сказал Гутап. — А я завидую. Испугался?
— Я с тобой справлюсь, — ответил Алеша.
И подождал, пока Гутап, нелепо улыбаясь, уступил дорогу.
Слободка кончилась, В тех пятиэтажках, у которых недавно ставили качели и вкапывали турник, уже светились окна. Уже справили новоселье…
Слободка отставала, однако мысли его еще витали в ней… Вот Степан позавидовал ему… А мать, бедная мать, которую он и сейчас жалел, была ли она счастлива по-настоящему хоть день? Хоть час?
В слободке кое-кто, кроме Степки, уже купил себе машины, даже «Жигули» последней модели, с хромированными полосками вдоль блистающих кузовов. Помидоры! Катались на помидорах! Терли полировочной пастой и красили днище и крылья снизу красным свинцовым суриком, разживаясь у Г утапа…
Но разве в этом счастье? Б «Жигулях»?..
А квадратный человечек Степка, по прозвищу Гутап, стоял у забора, привалившись к нему спиной…
Когда-то он хотел играть на мандолине. Приходил с мандолиной к «Смычку», старик стаскивал с полки свою скрипку, и вдвоем они играли «Светит месяц». А хилый месяц висел над слободкой в сырых облаках…
А потом мечтал о духовом оркестре. Нравилось ему, как трубачи вымазывали губы шоколадными конфетами, чтобы влипал мундштук…
Вдруг Степан оторвался от забора и двинулся за Алешей, вовсю размахивая руками. Он почти бежал, и слободские фонари, еще не все разбитые из рогаток мальцами-мазилами, перебрасывали его короткую тень. На крайней скамейке увидел женщину.
— Тетя Варя! Алешку видела? Он на вокзал! Где же марш? Где баян? Марш нужен! Я уплачу! Десятку.
Тетя Варя плакала. Это Степан увидел, когда она подняла голову.
— Вы чего? — спросил он, утихнув. — Обидел кто?
— От радости.
Она ни за что не сказала бы ни ему, ни другому, что сейчас Настасья, собираясь в свою Сибирь, спросила о баяне, не мужний ли? Если мужний, то забрать бы…
— Сергеич!
Тетя Варя увидела хромого под дубом и заспешила к нему, а тот еще через минуту заорал:
— Алешка? За ней?
— Держись! — Тетя Варя протягивала руки, ловила его.
— Дожил! — кричал Сергеич.
— Упадешь!
А Сергеич топал своей деревяшкой:
— Сплясать бы!
«Ну вот, — подумал Степан, — обрадовал и я кого-то не подфарником, не амортизатором». Однако он не любил, когда вокруг так много было счастливых, и ушел к себе во двор… Во дворе он выдернул из земли железный прут и ударил им по углу гаража так, что в руке заныло. Еще, еще… Чего он бил, на кого злился? Надо было остыть…
Если обдумать все, то и ему ведь неплохо… Степан остановился, сел на колоду для рубки дров, ноги еще дрожали… Алешка уехал, укатил, умчался под гудок паровоза… Убавится у Надьки спеси, никуда она не денется. Велела сломать гараж!.. Но их слободка еще поживет, и гараж постоит… Сломать гараж, а дальше что? Как жить? Как Алешка? В гробу он видал такую жизнь!..
Шумит в голове… Жарко, душно… Остыть!
Он пересек двор и опустился в погреб, зажег там желтую лампочку, у него и в погребе был электрический свет — цивилизация!
С каменного потолка, змеясь и корчась, свисали корни высохшего наверху клена… Степан дотянулся до одного отростка, ломкого, неживого… Корень был мертвей веревки… А ведь пробился сквозь камни — яростно, неудержимо — и окоченел в холодной пустоте погреба… Пустота! Сухие клены стояли на погребах, как памятники холодной пустоте…
А скорый поезд увозил Алешу. От реки, от пригорка, где росла береза с пониклыми ветвями.
Алеша вышел из купе в коридор вагона и встал у окна. В темной дали светляками проплывали бессонные огни…
Все получилось не так, как рисовалось ему прошлой весной, совсем не так… Но странно, он опять думал, что ничего не отменялось. Если он когда-нибудь будет учить детей, то, может быть, научит их чему-то поважнее, чем дважды два…
Далекий огонек за окном все не мог отстать от поезда. Чья-то жизнь тянулась и тянулась, пробиваясь сквозь ночь. Алеша опустил стекло. Тугой поток воздуха хлынул вместе с шумом колес, ветер разметал волосы. Та-та-та, стучали колеса на рельсах, та-та-та… Будет нелегко, это факт. Ну? Главное — догнать Анку.