3 часа пополудни

Мама села в кресло против Папы. Их разделял низенький столик с номером «Пари-матч» и зеленой пепельницей из Мурано, в толстом стекле которой стыл зимний пейзаж. Витора сметала в совок осколки разбитой тарелки, и в шорохе щетины, скользившей по натертому полу, было что-то успокаивающее. Один за другим входили в гостиную Мерче, Пабло и Маркос, в пальто, с портфелями в руке. Все они сперва целовали Маму — «До свидания, дети», потом Папу — «Всего вам хорошего», а Пабло, перед тем как выйти из комнаты, вытянулся и глухо сказал: «Я пойду в воскресенье», Папа ответил: «Хорошо», но не взглянул на него, Пабло ушел, и в комнате опять наступила тишина. Витора уже собрала осколки фарфора и вошла в комнату, неся на серебряном подносе две дымящиеся чашечки, между которыми стояли серебряные молочник и сахарница с ручками в виде изогнувшихся змей. «Джунгли», — сказал себе Кико почти беззвучно. Он смотрел, как Витора, наклонясь, ставила поднос на низенький столик, а потом перевел взгляд на Папу — тот сидел, задумчиво глядя поверх маминой головы на что-то, невидимое мальчику. Витора выпрямилась у маминого кресла, уронив вдоль боков руки с искривленными пальцами.

— Сеньора, — робко спросила она, — налить вам молока или унести назад?

— Без молока, спасибо, Витора, — ответила Мама.

Кико нахмурился, посмотрел на Витору, потом на Маму и наконец на Папу, который с деланным безразличием помешивал сахар крохотной серебряной ложечкой.

Мальчик качнул головой и подошел к матери.

— Мама…

— Что тебе?

— Витора сказала «зад», — произнес он едва слышно.

— В этом доме, — ответила Мама, — многие говорят неподходящие вещи. А потом мы удивляемся, почему дети произносят то, что не следует.

Кико прикусил нижнюю губу и посмотрел на Папу — тот подносил чашечку к губам, глядя поверх нее блуждающим взором.

— Папа, — спросил он. — Поставишь мне пластинку?

Папа стукнул чашечкой о блюдце. Быстро и привычно облизал губы. Кулаки его сжались.

— Еще пластинку? — сказал он. — Мало тебе было пластинок? Видишь ли, Кико, в этом мире у каждого есть своя пластинка, и если человек не будет ее крутить, он просто лопнет, понимаешь? Но это еще не беда, сынок. Беда, когда у тебя нет своей пластинки и ты повторяешь, как попугай, то, что всю жизнь слушал на чужой. Вот это беда, тебе ясно? Не быть личностью. Ты — Кико, а я — это я, но если Кико хочет быть мной, тогда Кико — пустое место, нуль, никто, бедняга без имени и без фамилии.

Кико широко раскрыл глаза. Папа вытащил золотой портсигар, трижды постучал сигаретой по низенькому столику, закурил и, наслаждаясь, откинул голову на спинку кресла. Кико посмотрел на мать. Она сказала ему непривычно ласково:

— Кико, сынок, если ты в жизни приучишься замечать соломинку в чужом глазу и не видеть бревна в своем, ты конченый человек. Прежде всего ты должен научиться быть беспристрастным. А потом — терпимым. Есть люди, считающие, что они — ходячая добродетель и все, что не соответствует их образу мыслей, заключает в себе посягательство на священные принципы. Мнения других — случайны и непостоянны; мнения их самих — неприкосновенны и неизменны. Если ты примешь их образ мыслей, ты станешь личностью; если же нет — окажешься ничтожеством, понимаешь?

Мама медленно прихлебывала кофе, и с каждым глотком у нее в горле что-то перекатывалось. Она поставила чашечку на низенький столик. Глаза у нее блестели. Из гладильной донесся вопль Хуана и «та-та-та» его автомата. Мама ногой нажала звонок, и через несколько секунд вошла Доми. Зажигая сигарету, Мама сказала:

— Передайте Хуану, чтобы он не кричал, а то разбудит девочку.

Когда Доми вышла, Кико снова подошел к отцу.

— Ты сердишься? — спросил он.

Папа попытался засмеяться, но у него вырвалось странное бульканье, точно он полоскал горло. Тем не менее он жестикулировал и раздувал ноздри, стараясь делать вид, что чувствует себя превосходно.

— Сержусь? — переспросил он. — С какой стати? Но что меня огорчает, так это… — он остановился. — Сколько тебе лет, Кико?

Кико согнул безымянный палец и мизинец на правой руке, а три поставил торчком.

— Три, — ответил он. — Но скоро мне будет четыре.

Лицо его расплылось в улыбке. Он спросил:

— А на день рождения ты подаришь мне танк?

— Да, конечно, обязательно, но сейчас послушай, Кико, что я скажу. Это очень важно, хоть пока ты всего и не поймешь. Мне очень неприятно, когда вот ты, скажем, человек абсолютно честный, и вдруг кто-то начинает сомневаться в твоей честности. Если я честен, то и мысли мои честны, не правда ли, Кико? И напротив, если я сам фальшив, тогда и мысли мои фальшивы, ты согласен? — Кико машинально кивал головой и не спускал с Папы голубых, бесконечно печальных глаз. Папа продолжал: — Ну хорошо, дело обстоит именно так, и этого ни кто не изменит, верно? Итак, ты глубоко прав, но тут является какой-то осел или какая-то ослица, что в данном случае одно и то же, и пытается поколебать твою правоту парочкой затасканных фраз, вбитых в ее голову в детстве. И что самое страшное, этого осла — или эту ослицу — невозможно убедить в том, что в голове у них вовсе не мысли, а одна труха, ты меня понял?

Кико улыбнулся.

— Да, — сказал он. — Ты купишь мне танк на день рождения?

— Конечно, конечно, куплю. Правда, тут есть одна опасность: всегда найдутся люди, которые будут утверждать, что, даря тебе танк, я воспитываю в тебе воинственные настроения. Есть люди, предпочитающие делать из своих сыновей изнеженных цыпочек, вместо того чтобы те, как настоящие мужчины, держали в руках автомат.

Мама откашлялась.

— Кико, — сказала она, — слышишь глупые речи — затыкай уши.

Папа наклонился вперед. Ноздри его подрагивали, точно птичья гузка, однако смотрел он не на Маму, а на мальчика.

— Когда ты надумаешь жениться, Кико, самое главное, выбирай такую жену, которая не воображала бы, будто умеет мыслить.

— Есть на свете люди, — сказала Мама, и сигарета двигалась вместе с ее губами, как будто приросла к ним, — люди, поглощенные лишь собою, они считают, что только их собственные мысли и чувства заслуживают уважения. Беги от них, Кико, как от чумы.

Кико согласно кивал головой, переводя взгляд с одного собеседника на другого. Папа взорвался:

— Женщине место на кухне, Кико!

Окутанная облаком дыма, Мама слегка приподняла голову и сказала:

— Никогда не думай, что правота — исключительно твое достояние, Кико.

Папа уже не владел собой:

— Лучшую из женщин, полагающих, будто они умеют думать, следовало бы повесить, слышишь, Кико?

Руки Мамы теперь дрожали, как папины ноздри. Она сказала:

— Кико, сынок, городские улицы — не для животных.

Кико поднял округлившиеся глаза на Папу, который вставал на ноги. Увидев, что Папа берет из шкафа пальто и шляпу, мальчик подбежал к нему. Папа уже открывал дверь. Он наклонился к Кико. Лицо его исказилось.

—Кико, — сказал он, — пойди и скажи твоей матери, чтобы она шла на хрен. Окажи мне эту любезность, сынок.

Дверь хлопнула, как пушечный выстрел. Обернувшись, Кико увидел, что Мама плачет; наклонясь вперед, она содрогалась в рыданиях. Мальчик подошел к ней, Мама крепко обняла его и прижала к себе, и Кико почувствовал на щеке теплую влагу, такую же, какая текла по ногам всякий раз, когда ему случалось описаться. Мама повторяла: «Ах, дети, дети» — и прижимала его к груди. Кико машинально поглаживал ее и, заметив, что Мама немного успокоилась, спросил:

— Мама, ты идешь на хрен?

Мама звучно высморкалась в тоненький розовый платочек и сказала:

— Так нельзя говорить, сынок. Это грех.

Она встала с кресла и перед зеркалом, висевшим в прихожей, напудрила щеки, подправила глаза и губы. Кико зачарованно следил за ее движениями; потом Мама пошла на кухню, и Витора, которая мыла посуду в раковине, сказала ей с внезапной решительностью:

— В общем, сеньора, если вы не против, я спущусь или пусть он поднимется. Надо же нам проститься.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: