Сподрис не питал к Милде никаких симпатий. Но не оставлять же человека на ночь глядя одного на лугу? Разбужу, пожалуй, решил он. Милда в ответ бормочет что-то невнятное и не думает шевелиться. Сподрис тянет ее, поднимает. Та почти встала, даже глаза разлепила. Вдруг обхватила Сподриса руками за шею, качнулась своим могучим телом и снова плюх на землю. Да его еще увлекла за собой. Держит за шею и лепечет:
— Сподрис, милый… я ждала… Я знала, ты придешь.
В это самое время с поля на колхозном автобусе везли домой механизаторов. Мужики видят: стоит на дороге мотоцикл, рядом валяется велосипед, а за кустом что-то промелькнуло и скрылось.
Автобус остановился, механизаторы высыпали, бросились к кусту: не задавило ли кого?
И тут в объятиях Могильной Милды перед ними возникает Менерт. Мужик вырывается, она держит его, точно клещами, и бормочет:
— Сподрис… милый…
Летом и осенью, когда работа гонит работу, Менерта никуда не приглашали. Зимой пришло сообщение, что требуется выступить на собрании передовиков. Председатель отказал. В районном центре смекнули, что начальство не может простить Сподрису письмо. Поэтому прислали человека разобраться. Председатель не жалел красок, после чего поставил точку:
— Морально невыдержан.
Посланец из района не знал, верить или нет. Поехал к механизаторам. Все как один подтвердили:
— Собственными глазами видели.
Сподрис с вершины славы слетел обратно к станку.
Выступать на собраниях никто больше его не звал, да и сам он не хотел.
Прошло время, шипы притупились. Менерт опять ничем особым не выделялся. Работал хорошо, зарабатывал нормально, с товарищами ладил. Сам скинуться на бутылку не предлагал, а если надо было, — давал рубль.
Жил как обыкновенный рядовой.
УТРОМ ОПЯТЬ ДОИТЬ КОРОВ
Дорога снова завернула в бор. Кирпичного цвета «рафик» «Латвия» скользил в лунном свете, будто подернутый прозрачной пеленой. Ночь так светла, что можно ехать без фар. Земля промерзла, лежит снежок толщиной с полвершка. Лес — как в книжке с картинками. Полям, правда, не помешал бы покров чуть потолще, на пашнях торчит из снега стерня, чернеют борозды.
Пятеро пассажиров — в легком подпитии, чуть притомившись, — смотрят в окно, чтобы полюбоваться зимой хотя бы сквозь стекло. Ночь проведена в бальном зале. За столом да на паркете.
За четвертым поворотом путники ахнули, точно увидели меж деревьев слона. На ели, подрагивая пламенем, горела свеча. Обыкновенная елочная свечка.
Шофер остановил машину. Все пятеро ринулись через канаву. Посмотреть поближе. Выяснить, кто ее зажег. Ночь на исходе, скоро утро, а свеча истаяла лишь наполовину — знать, кто-то совсем недавно вставил ее в подсвечник.
Обогнули ель, чтобы протоптанными в снегу следами двинуться дальше. И увидели еще один огонек.
— Странно, кто это развлекался?
— Вон еще светится!
— Один в лесу, да еще ночью.
— Или одна…
— У меня сорок четвертый размер. Следы не больше сорокового.
— Женщина! И что ей неймется?
— А может, мальчишка?
— Мальчишки в одиночку не бродят.
— Не скажи. В деревне другие нравы, другие понятия.
— Еще одна свечка!
— Это становится интересно.
Снег под ногами захрустел почаще, рижане прибавили шагу. Тайна влекла вперед. Заросли в бору чередовались с прогалинами, низины с пригорками. Следы были перепутаны: неизвестный, расставляя свечки, то отбегал в сторону, то возвращался назад. Проходил мимо изумительной красоты елей и останавливался у неказистого чахлого деревца. Одна свечечка поблескивала даже на сосновом суку, другая рядом — на верхушке можжевельника.
Рижане полезли вверх по обрыву. За ним угадывался свет поярче. Еловые свечки такого дать не могли, будь ими обвешено хоть целое дерево.
Раздвигая кустарник, треща сучьями, взбежали на вершину гребня. Встали и устремили глаза вниз. Свет струился из ложбины. Казалось, он согревает лес и, назло двадцатиградусному морозу, наполняет его сердечным теплом.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Колхоз «Стане» приглашал своих шефов на ежегодное угощение и посиделки в третью субботу декабря. Представители районных и рижских организаций приезжали охотно. Помянуть, оценить прошедший год, возобновить и пополнить документ о взаимных обязательствах и как следует погулять. Ставшие традицией празднества воспринимались чуть ли не как встреча Нового года. Дед Мороз раздавал из мешка подарки, высказывал добрые советы, а кое-кому робко намекал о березовой каше.
Оркестр играл до двух часов ночи. Хозяева выбрали этот час не случайно. Пока после танцев все соберутся, выпьют на посошок, проходит полчаса, а то и час. Пока машины развезут народ по окраинам — глядишь, зазвонили будильники и скотинка в хлевах уже поджидает кормильцев.
На одном из таких вечеров шефы провозгласили, что берут на себя дополнительные обязательства: танцевать без передыху с передовыми труженицами, чьи имена председатель назвал в торжественной части. С тех пор бабы стали друг друга подначивать:
— Ишь как надрывается, чтоб не сидеть колодой на балу.
Или же:
— Своего мужика не хватает, борется за право прижаться к рижанину.
Как-то раз список передовых тружениц так разросся, что гостям и посидеть за столом не удалось — пришлось в поте лица выполнять обещание. В конце бала представитель шефов, взяв микрофон, чтобы поблагодарить хозяев, внес предложение:
— На будущий год прошу сообщить заранее, сколько мужчин присылать. А то, ей-богу, недолго и дух испустить.
Признание вызвало смех и аплодисменты. В ответ кто-то крикнул:
— Больно ледащий шеф нынче пошел. Один вечер протанцевали — уже дыхание сперло. Возьмешь таких сено стоговать, и вовсе копыта откинут.
Прошел год, и снова настала третья суббота декабря.
Амалду пригласили в шестнадцатый раз. Шефы сдержали слово. Ни одной из названных в председательской речи тружениц не пришлось просидеть хотя бы один танец. Рижане были внимательны и сменялись как по скользящему графику. Из этой системы выпадал только Эрнест. Снова и снова отыскивал ее в толпе. Доярке казалось, будто ее подхватила река. Течение несло ее вперед быстро и легко. Приятно было ощущать твердость мужской руки. Поначалу она сбивалась с такта. Ноги отвыкли от музыкальных ритмов. Целый год, даже два не танцевала. Разве топтание в прошлом декабре с рижским толстячком назовешь танцами? А в позапрошлом? Вообще ни одного приглашения.
— Какая у вас натруженная ладонь. Я не знал, что доить аппаратами так тяжело.
Во время предыдущего танца Эрнест заметил, что у Амалды карие глаза.
А перед этим? Восхищался новым Домом культуры. Зеркальным паркетом. Фаршированными яйцами, каких никогда еще не ел. Заговаривал о том о сем. Чтобы не молчать. Но слова произносил с запинкой. Оттого они смущали ее еще больше. В прошлый раз толстячок со странным именем Балвис словно пряжу прял. Протанцевал два танца, а напел с три короба. Болтовня его была липкая, и сам он был липкий. Но она сияла. Чтобы всем было видно, каким пользуется успехом. Пусть шепчутся, пусть думают, что она его ждала. Такого вот упитанного инженера из столицы.
Но сегодня? Сегодня все иначе. Лицо само светится. Не нужно притворяться, наоборот, попридерживать улыбку. Чтобы Эрнест… Да что? Чтобы он вдруг не изменился и не стал нести чушь, как прошлогодний Балвис? Чтобы течение несло, но не выбросило на берег?
Им обоим хотелось летать по паркету, но зал набит битком. Приходится останавливаться, продираться сквозь толпу танцующих, нырять в уголок посвободнее и, покружившись раза два в свое удовольствие, снова замирать на месте. Теперь они прижаты к сцене. Остановились перевести дыхание — совсем близко друг к другу. Кругом гремит, волнуется музыка. Но им хорошо.
Амалда спиной чувствует край сцены. Точно так же она прижалась к ней два года назад. Только тогда зал был пуст, на сцене не осталось ни одного музыканта. Амалда плакала. Да что там плакала — рыдала. Не таясь, не сдерживая себя. Одинокая, брошенная женщина. Не протанцевавшая за весь вечер ни одного танца. Боль вырвалась наружу в наступившей вдруг тишине, что тихо подкралась, объяла сцену, паркет, легла на тарелки с объедками, на недавно звеневшие вилки, ножи. И в эту минуту к ней подошел Центис. Даже не подошел — возник как привидение. Положил руки на плечи, рассказывал о лете, что непременно последует за зимой. Смотрел в глаза, утешал: