“Полагаю, что и старух таких больше не делают”, – подумал Бархоткин и вытащил из кармана пачку “дукатовских” сигарет. Вслух он сказал:
– Оружие с биографией, от такой штуки добра не жди.
Зинаида заметила:
– У отца было много разных занятных вещиц, которые он покупал, как тогда говорили, с рук. Был золотой ножик для разрезания бумаги, палочки красного сургуча письма запечатывать, музыкальная шкатулка еще екатерининских времен, костяные веера, цилиндр “шапо-кляк”, портсигар из карельской березы и много еще чего… Теперь и вещей-то таких нет в природе, и никто не скажет, что это за диковинка такая – палочка красного сургуча.
– Конечно, у каждого времени свои вещи, – подтвердила Лидия Николаевна и села на своем диване, видимо, оттого, что говорить полулежа ей было несколько тяжело. – После войны, когда женщины из культурных еще говорили друг другу “дама”, эти самые дамы летом обязательно носили ажурные перчатки, а зимой – муфты из чернобурки, никто не выходил из дома без головного убора, и мужчины всегда просили разрешения закурить. Вроде бы революция совершенно исковеркала жизнь вообще и жизнь цивилизованного класса в частности (одни “губсанпросветы” чего стоят), а вот поди ж ты: как-то выжили культурные традиции нации и продержалась связь времен, пожалуй, до самого Леньки Брежнева, вахлака. У этих мужланов кампания против “безродных космополитов” в сравнительной лингвистике, а мы свое: при девушке “черного” слова не скажи, даме первым руку не подавай… Кстати, вы знаете, что такое “черное” слово?
Бархоткин неуверенно кивнул, Зинаида раздраженно вздохнула и отвела взгляд.
– Так вот, при девушках даже “черного” слова себе никто не позволял, мужчины, здороваясь, приподнимали свои фетровые шляпы, и даже простой народ напивался пьян только каждое первое и пятнадцатое число. Нет: как хотите, молодежь, а демократия – это крах!
– В каком смысле? – поинтересовался Иван и попросил разрешения закурить.
– Наверное, в том смысле, – предположила Зинаида, – что дуракам воли давать нельзя.
– Нет, – возразила старуха, – это я сказала в том смысле, что демократия во вторую очередь всеобщее избирательное право, а в первую – прямая диктатура непросвещенного большинства. Ведь что получается на самом деле: тон-то задают те, кто обожает песенки из блатного репертуара, с утра до вечера лакает пиво и читает исключительно объявления на столбах! Конечно, никто не может вам запретить увлекаться 21-м концертом Моцарта, это правда, но тогда вы автоматически попадаете в категорию отщепенцев, уродов, которых не любят и норовят изолировать от общества, чтобы они не пугали простой народ. Недаром “ленинская гвардия” и встала на путь этой самой изоляции сразу после октябрьского переворота, потому что, конечно, человек, который, здороваясь, приподнимает свою фетровую шляпу – вредительский элемент.
– Не понимаю! – объявил Бархоткин, выпуская сизый табачный дым изо рта, носа и чуть ли не из ушей. – Вроде бы и Петр Великий так глубоко перелопатил русскую жизнь, что наш бородач старославянского склада непременно должен был исчезнуть с лица земли. Уж такая, кажется, революция: и бороду ему обрили, и переодели в немецкое платье, и заставили говорить по-голландски, а между тем на Руси по-прежнему бунтовали, юродствовали, воровали, верили в Святую Троицу, гоняли тараканов и пили квас! То же самое большевики, которые переломили тысячелетнее государство, как палку о колено: полстраны вырезали и выморили голодом, навязали народу новую, краснознаменную религию, построили экономику, несовместимую со здравым смыслом, и что же? – а ничего: и пьянствовал русачок, как в старину пьянствовали, и детей воспитывал на сказках Пушкина, а не на “Критике готской программы”, и вот даже, здороваясь, свою фетровую шляпу приподнимал… О чем это, по-вашему, говорит?
– Это говорит о том, – отозвалась Лидия Николаевна, – что нет ничего хуже, как ждать и догонять.
– Не понял…
– Видите ли, молодой человек, в России всегда ждали “светлое будущее” и догоняли Европу, которую сами и придумали от неведенья и тоски. При Петре Великом только-только пустились вдогонку, при Александре Втором Освободителе уже наступали Европе на пятки, при большевиках без малого шли голова в голову, и всё ждали светлую пятницу, которая обязательно должна будет наступить после мрачного четверга. Между тем мы, русские, глубоко чужды европейскому духу, и в лучших и в худших своих проявлениях, а всё триста лет догоняем, фигурально выражаясь, поезд Москва – Берлин! А чего его, спрашивается, догонять? Ну улицы у них с мылом моют, дорожная полиция у них взяток не берет, а все равно мы их наказали в сорок пятом году, как будто это у нас улицы с мылом моют, а не у них. Не надо нам ни ждать, ни догонять, а то получится ерунда. Недаром Александр Сергеевич Пушкин еще когда говорил своей приятельнице Смирновой-Россет: дескать, если в России когда-нибудь установятся европейские порядки, наладится парламентаризм и всё такое прочее, то из этого ничего не выйдет, кроме бухарского халата, – как в воду глядел, мудрец! В том-то всё и дело, что сидит в нас какая-то заковыристая болезнь, которая законсервировала русского человека таким, каков он есть и каким он был аж при Владимире Святом, и если с ним произойдут коренные перемены, то, уверяю вас, не к добру…
Лидия Николаевна еще твердила что-то свое, глядя в потолок, когда Зинаида потихоньку полезла в прихожей на антресоли, а Бархоткин вдруг выпал из действительности и, как говорится, ушел в себя. В эти минуты воображение живо рисовало ему картины, которые сами собой складывались в сюжет; как будто в России совершилась Реставрация и в Кремле снова засел царь из рода Романовых, внушительного роста мужчина с аккуратной бородкой, в военной косоворотке при аксельбанте, который говорит с баварским акцентом и всем строит устрашающие глаза; будто бы этот государь немедленно разогнал Думу, мужскому населению повелел носить бороды и стричься под горшок, выслал столичную профессуру в мордовские лагеря…
Штука, однако, заключалась в том, что на поверку этот Романов оказался не природный царь, которому народ спустил бы и доисторическую стрижку, и думцев, оставшихся не у дел, а самозванец, поразительно похожий в профиль на Володьку Малохольнова, и молва о том, что в Кремле опять засел невесть кто, разлетелась с невероятной скоростью по Москве.
Такого надувательства, неслыханного с 1612 года, московский люд простить не мог, и в один прекрасный день вся Первопрестольная высыпала на Красную площадь, залитую осенним золотом 96-й пробы, чтобы возмущаться и бунтовать. Вот уже кто-то из толпы инсургентов декламирует пушкинский “Кинжал”, кто-то налаживает штурмовые лестницы, а он, Ваня Бархоткин, поднимется на Лобное место, заорет “Сарынь на кичку!” и дважды выстрелит из охотничьего ружья…
– Как говорила великая Раневская, – тем временем распространялась Лидия Николаевна, – я такая старая, что еще застала порядочных людей…
Когда Иван с Зинаидой вышли из подъезда на Большую Татарскую, ночь была уже на исходе, небо побледнело, и вдруг моментально исчезли звезды, точно кто дунул и потушил.