«Русские суть варвары, у которых нет отечества и которым все страны кажутся лучше той, где они родились».[94]
«Вспомнят обо мне, когда русские варвары овладеют Европой, что не случилось бы без вас, господа англичане».[95] Мы теперь сказали бы: «Без вас, господа европейцы».
«Будете плакать обо мне кровавыми слезами»! — «Франция больше нуждалась во мне, чем я в ней». Эти слова Наполеона для Франции все еще загадка, но не для России.
К русским он был не совсем справедлив: не все они «варвары»; есть среди них и такие, которые любят Европу и знают ее, может быть, лучше самих европейцев.
Вот и сейчас видят русские то, чего европейцы не видят: страшно высоко над ними, — по этой высоте мы можем судить, в какую мы сошли низину, в какую пропасть сползли, — страшно высоко над нами, по горам Запада, едет Всадник, четко чернея на небе, красном от зарева. Кто он? Как не узнать.
Едет шагом, смотрит вдаль, на Восток, держит в руке обнаженную шпагу — сторожит. Что от кого? Европейцы не знают, — знают русские: святую Европу — от красного диавола.
ВЛАДЫКА МИРА
«Идея всемирного объединения людей есть идея европейского человечества; из нее составилась его цивилизация, для нее одной оно и живет», — говорит Достоевский в «Дневнике писателя», и устами Великого Инквизитора, о трех искушениях Христа — хлебом, чудом и властью: «Потребность всемирного соединения есть последнее мучение людей. Всегда человечество, в целом своем, стремилось устроиться непременно всемирно. Много было великих народов с великою историей, но, чем выше были эти народы, тем были и несчастливее, ибо сильнее других сознавали потребность всемирности соединения людей».
Достоевский прав: вечная и главная мука человечества — неутолимая жажда всемирности.
Если на первый взгляд кажется, что единственно реальные существа в истории суть существа национальные — «народы, племена, языки», то, при более глубоком взгляде, оказывается, что все они только и делают, что борются с собой и друг с другом, преодолевают себя и друг друга, чтобы образовать какое-то высшее существо, сверхнациональное, всемирное; что все они более или менее чувствуют себя и друг друга «разбросанными членами», membra distecta, этого бывшего и будущего тела; все движутся в истории, шевелятся, как звенья разрубленной, но не убитой змеи, чтобы снова соединиться и срастись; или как мертвые кости Иезекиилева поля: «произошел шум, и вот движение, и стали сближаться кость с костью, а духа не было в них».
От основателя первой всемирной монархии, вавилонского царя Сарганисара, Саргона Древнего (около 2800 г.), до Третьего Интернационала всемирная история есть шевеление этих змеиных обрубков, шум этих мертвых костей.
Только что человечество начинает понимать себя, как уже мучается этою мукою — неутолимою жаждою всемирности. Древние всемирные монархии — Египет, Вавилон, Ассирия, Мидия, Персия, Македония — ряд попыток утолить ее, «устроиться непременно всемирно». Та же идея соединяет обе половины человечества, языческую и христианскую; только в эллино-римской всемирности могло осуществиться христианство: Сын Человеческий родился не случайно на всемирной земле Рима, под всемирной державой римского кесаря.
Дело всемирности, начатое языческим Римом, продолжает Рим христианский, до наших дней, до Революции. Революция отступила от христианства во всем, кроме этого — всемирности «Французская революция, в сущности, была не более как последним видоизменением и перевоплощением той же древнеримской формулы всемирного единения», — говорит Достоевский, но не договаривает: последним воплощением всемирности была не сама революция, не хаос, а его обуздатель, Наполеон.
Дело всемирности есть главное и, можно сказать, единственное дело всей жизни его. Не поняв этого, ничего нельзя в ней понять. Все его дела, мысли, чувства идут от этого и к этому.
«Жажда всемирного владычества заложена в природе его; можно ее видоизменить, задержать, но уничтожить нельзя», — верно угадывает Меттерних.[96] И он же: «Мнение мое о тайных планах и замыслах Наполеона никогда не изменялось: его чудовищная цель всегда была и есть — порабощение всего континента под власть одного».[97]
Почему же эта цель «чудовищна»? Почему Наполеоново всемирное владычество — «порабощение»? Потому что он «честолюбец», «властолюбец», каких мир не видал.
Ставить Наполеону в вину любовь к власти все равно что ваятелю — любовь к мрамору или музыканту — любовь к звукам. Вопрос не в том, любит ли он власть, а в том, для чего он любит ее и что с нею делает.
Властолюбие сильная страсть, но не самая сильная. Из всех человеческих страстей — сильнейшая, огненнейшая, раскаляющая душу трансцендентным огнем — страсть мысли; а из всех страстных мыслей самая страстная та, которая владела им — «последняя мука людей», неутолимейшая жажда их, — мысль о всемирности. Может быть, это уже не страсть, а что-то большее, для чего у нас нет слова, потому что вообще, как верно замечает госпожа де-Сталь, «личность Наполеона неопределима словами».
«Я хотел всемирного владычества, — признается он сам, — и кто на моем месте не захотел бы его? Мир звал меня к власти. Государи и подданные сами устремлялись наперерыв под мой скипетр».[98]
Он мог бы сказать о мире то же, что говорил о Франции: «Мир больше нуждался во мне, чем я в нем».
Если это — «властолюбие», «честолюбие», то какого-то особого порядка, не нашего, и нашими словами, в самом деле, неопределимого. Он и сам хорошенько не знает, есть ли оно у него. «У меня нет честолюбия… а если даже есть, то такое естественное, врожденное, слитое с моим существом, что оно, текущее в моих жилах, как воздух, которым я дышу».[99] — «Мое честолюбие?.. О да, оно, может быть, величайшее и высочайшее, какое когда-либо существовало! Оно заключалось в том, чтобы утвердить и освятить наконец царство разума — полное проявление и совершенное торжество человеческих сил».[100]
Царство разума — царство всемирное. Как же он к нему идет?
«Одной из моих величайших мыслей было собирание, соединение народов, географически единых, но разъединенных, раздробленных революциями и политикой… Я хотел сделать из каждого одно национальное тело».[101] Это начало, а конец: соединение тел во всемирное — в «европейский союз народов, association européenne».[102]
«Как было бы прекрасно в таком шествии народов вступить в потомство, в благословение веков! Только тогда, после такого первого упрощенья, можно бы отдаться прекрасной мечте цивилизации: всюду единство законов, нравственных начал, мнений, чувств, мыслей и вещественных польз».[103] — «Общеевропейский кодекс, общеевропейский суд; одна монета, один вес, одна мера, один закон». — «Все реки судоходны для всех; все моря свободны».[104] — Всеобщее разоружение, конец войн, мир всего мира. «Вся Европа — одна семья, так чтобы всякий европеец, путешествуя по ней, был бы везде дома». H. Ibid. T. 1. P. 530–532. «Тогда-то, может быть, при свете всемирного просвещения, можно бы подумать об американском Конгрессе или греческих Амфиктиониях для великой европейской семьи, и какие бы открылись горизонты силы, славы, счастья, благоденствия!»
94
Ibid.
95
Las Cases E. Le memorial… T. 3. P. 370.
96
Lacour-Gayet G. Napoléon. P. 440.
97
Taine H. A. Les origines de la France contemporaine. P. 124; Metternich. Mémoires, documents et écrits divers. P., 1880. T. 2. P. 304.
98
Las Cases E. Le mémorial… T. 2. P. 43.
99
Roederer P. L. Atour de Bonaparte. P. 174.
100
Las Cases E. Le mémorial… T. 2. P. 245.
101
Ibid. T. 4. P. 152.
102
Ibid. T. 3. P. 297.
103
Ihid. T. 4. P. 153.
104
Ibid. T. 3. P. 298.