И это было куда реальнее предыдущего. «Этот мир, – подумал я, – это мрачное место вновь наполнилось жизнью».

Я перестал ползти и приник к земле, чувствуя, как она отдает тепло летнего дня. Теперь стал слышен не только шелест ветра в листве, но и топот множества ног, и отдаленные голоса.

Я открыл глаза – действительно, кругом было темно, но не в такой степени, как я себе это представлял. Передо мной виднелась рощица, а за ней, на вершине холма, силуэтом вырисовывалась на фоне звездного неба пьяная пушка – с одним колесом, осевшая набок, со стволом, нацелившимся на звезды.

При виде ее я вспомнил Геттисберг, осознал, где лежу, и понял, что никуда не взбирался. Я находился на том же – или приблизительно на том же – месте, где днем вскочил на ноги, когда Арбитр показал мне нос. А все последующие видения были только лихорадочным бредом.

Поднеся руку к голове, я нащупал с одной стороны большой, скользкий струп и почувствовал, что пальцы сразу же стали липкими.

Я поднялся на колени и постоял так немного, борясь с головокружением. Голова болела – особенно там, где я нащупал струп, но сознание было ясным. Я чувствовал, как возвращаются силы. Видимо, осколок задел меня лишь вскользь, рассек кожу и вырвал клок волос.

Я понял, что Арбитр едва не добился своего – смерть прошла от меня в какой-то ничтожной доле дюйма. Неужели вся эта баталия была разыграна исключительно в мою честь, только для того, чтобы завлечь меня в ловушку? Или же это представление, вновь и вновь повторяющееся по расписанию – до тех пор, пока люди в моем мире не перестанут интересоваться происшедшим при Геттисберге?

Я встал и обнаружил, что ноги держат довольно уверенно, хотя и ощущал внутри какое-то странное беспокойство, – поразмыслив, я пришел к выводу, что это попросту голод. Последний раз я поел накануне, когда мы с Кэти остановились позавтракать, немного не доезжая до границы Пенсильвании. Разумеется, это было мое вчера – я понятия не имел, как течет время на этом перепаханном ядрами склоне. Я вспомнил, что по моим часам бомбардировка началась двумя часами раньше положенного срока; впрочем, историки так и не пришли к единому мнению на этот счет. Но в любом случае она не могла начаться раньше часу дня. «Однако все это, – подумал я, – вряд ли имеет к нынешней ситуации какое-либо отношение. В этом искаженном мире занавес может подняться в любой, момент – как только захочется режиссеру».

Я начал подниматься по склону, но, не пройдя и трех шагов, споткнулся и упал, вытянув руки перед собой, чтобы не удариться о землю лицом. Я набрал полные пригоршни гравия, но это было отнюдь не самым худшим. Худшее наступило, когда я повернулся и понял, обо что споткнулся. И когда при мысли об этом к горлу подступила тошнота, я увидел другие такие же тела – они в великом множестве были разбросаны там, где сошлись и схватились две цепи бойцов, лежавших теперь, подобно бревнам; они мирно лежали во тьме, и легкий ветерок пошевеливал полы мундиров – возможно, напоминая, что совсем недавно эти люди были живыми.

«Люди, – подумал я, – нет, не люди. О них не имеет смысла горевать – разве что вспоминая тех, кто погиб в подлинном сражении, а не в этой дурацкой пантомиме».

Другая форма жизни, как предположил мой старый друг. Может быть, лучшая, наиболее совершенная форма. Достижение, являющееся вершиной эволюционного процесса. Сила мысли, субстанция абстрактного мышления обрела здесь форму и способность жить и умирать – или симулировать смерть, – возвращаясь в прежнее состояние безликой силы, а затем снова и снова обретать форму и оживать, перевоплощаясь из одного облика в другой.

Это бессмысленно, сказал я себе. Но бессмысленным было все и всегда. Бессмыслицей был огонь, пока не оказался приручен безвестным человеком. Бессмыслицей было колесо, пока кто-то его не изобрел. Бессмыслицей были атомы, пока пытливые умы не придумали их и не доказали их существования – пусть даже не понимая их подлинной сущности; и атомная энергия была бессмыслицей, пока в Чикагском университете не зажегся странный огонь, а позже не распустился над пустыней неистовый вспухающий гриб.

Если эволюция действительно, как это нам представляется, являет собой процесс созидания такой формы жизни, которая полностью овладела бы окружающей средой, то, создав эту самую гибкую, самую податливую форму, она тем самым сотворила последнее свое достижение. Ибо эта жизнь способна принимать любую форму, автоматически приспосабливаться к любому окружению, вписываться в любую экологию.

«Но в чем смысл всего этого? – спрашивал я себя, лежа на поле сражения под Геттисбергом в окружении мертвецов (вот только – были ли они людьми?). – Хотя, – пришла внезапная мысль, – может быть, еще слишком рано доискиваться смысла. Если бы некий разумный наблюдатель увидел голых, хищных обезьян, миллион с лишним лет тому назад стаями скитавшихся, охотясь, по Африке, – он вряд ли распознал в них грядущего царя природы».

Я снова встал и пошел вверх по склону, миновал рощицу, прошагал мимо искореженной пушки – теперь я заметил и множество других, ей подобных, – наконец достиг вершины и смог взглянуть на обратный склон, простиравшийся за моей спиной.

Представление продолжалось. Там и сям на склоне виднелись лагерные костры – группируясь, в основном, к юго-востоку от меня; откуда-то издали доносилось звяканье упряжи и скрип тележных, а может быть, и пушечных колес. Со стороны Круглой Макушки раздалось ржание мула.

Надо всем этим сияли летние звезды – и я подумал, что вот тут-то и кроется ошибка сценаристов: помнится, сразу после окончания боя разразился ливень, и часть раненых, которые не могли самостоятельно передвигаться, захлебнулись в потоках воды. Это была так называемая «артиллерийская погода». За ожесточенными сражениями так часто следовали жестокие бури, что люди уверовали, будто артиллерийская канонада вызывает дождь.

Весь склон был усеян темными холмиками человеческих и, реже, лошадиных трупов, но среди них, казалось, не было раненых, не слышалось жалобных стонов и воплей, неизбежных после всякой баталии. «Конечно, – сказал я себе, – всех раненых к этому времени могли отыскать и унести; однако я не слишком удивился бы, узнав, что раненых вообще не было, – возможно, отредактированная в сценарии историческая правда вообще исключала возможность существования раненых».

Глядя на эти смутные фигуры, скорчившиеся на земле, я ощутил исходящие от них мир и спокойствие, почувствовал величие смерти.

Не было видно искалеченных и разорванных на куски, все лежали в приличных позах, словно попросту прилегли вздремнуть. Ни следа агонии или боли. Даже лошади казались спящими. Ни единое тело не вздулось, ни одна нога гротескно не оттопыривалась. Поле битвы выглядело благочинно, аккуратно и опрятно – с некоторой примесью романтичности, может быть. Конечно, сценарий был отредактирован – однако отредактирован усилиями скорее моего, чем этого мира. Именно так людям последующих поколений представляется Геттисбергская битва – думая об этой войне, они забывают о ее жестокости, грубости и ужасах, драпируя их рыцарской мантией, творя из реляции о боевых действиях сагу.

Я понимал, что это ошибочно. Знал, что на самом деле все было по-другому. Однако, стоя здесь, почти забыл, что это всего лишь спектакль, – я испытывал сложное чувство, в котором переплелись восхищение, гордость и грусть.

Ржание мула смолкло, а на смену ему пришла песня, которую завели где-то у костра. Из-за спины слышался трепещущий шорох листвы.

«Геттисберг, – подумал я. – Я был здесь в другое время и в другом мире, стоял на этом самом месте и пытался вообразить, на что все это могло быть похоже, и вот теперь увидел воочию – по крайней мере, отчасти».

Я зашагал вниз по склону и тут услышал окликавший меня голос:

– Хортон Смит!

Я поискал глазами и вскоре заметил его – он взгромоздился на сломанное колесо вдребезги разбитой взрывом пушки. Я мог различить лишь его силуэт – остроконечную волосяную шляпу и кувшинообразные уши; но главное – он больше не подпрыгивал от ярости, а просто сидел, как на насесте.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: