Сидели на крытой палубе парохода. На столике вновь были закуски, вновь бутылка шампанского и графинчик столичной. Старый, доживающий век пароход глухо шлепал плицами по воде, подрагивали в его недрах ещё исправно делавшие свое дело допотопные машины с огромными маховиками. На них можно было любоваться в раскрытый машинный люк. Ярко освещенные лампочками, один возле другого, ходили там стальные штоки с кривошипами — то один, то другой, то один, то другой; это было похоже на боксирующие жилистые руки с внушительными кулачищами.
Быстро смеркалось. Зажглись береговые зеленые и красные огни маяков, засветились окна в прибрежных селениях. Из сумерек, наперерез пароходу, выскакивали лодки с мальчишками. Отставая, они качались на крутой волне, подымаемой пароходом. Ближе к берегам темными силуэтами недвижно стояли на якорях челны рыболовов.
Не часто в жизни Юлии случались такие спокойные, мирные минуты.
— Хорошо! — сказала она и с благодарностью погладила большую руку Суходолова, лежавшую на столе. И Василий Антонович и Соня говорили об этом человеке только доброе. Известно, что Николай Александрович спас жизнь Василию Антоновичу. Еще девчонкой она слыхала рассказы об этом. Не раз в семье вспоминалось о том, как в одном из отчаянных бросков ленинградских ополченцев на захваченное немцами село политрук роты Денисов был тяжело ранен осколками мины в ногу и в руку. Он все видел вокруг себя, все ощущал, а двинуться не мог — голень была перебита, предплечье переломлено. Текла и впитывалась в пересохшую августовскую землю густая кровь. Кругом ревело и рвалось — немцы били по полю атаки изо всех своих орудий и минометов. Разбрасываемая взрывами земля падала на развороченные раны.
Немцы подавили атаку, ополченцы отступали. Василий Антонович видел бегущих обратно, видел бегущих мимо, спотыкающихся, падающих и тоже, как он, больше не способных подняться. Он понимал: все, конец. Было страшно. И вместе с тем немножко безразлично. Жизнь кончалась. Так просто и так скоро кончалась. А ещё совсем недавно о ней думалось, что ее впереди бесконечно много.
Потом он смутно ощущал чьи-то цепкие руки, чью-то жесткую спину, слышал тяжелое, трудное дыхание того, кто его нес на себе полтора километра по низкорослым, царапающим лицо кустарникам. Потом и тот, кто нес, и тот, кого несли, оба оказались в медсанбате, на койках рядом.
— Николай Александрович, — спросила Юлия. — Ну вот, скажите, пожалуйста, что вас заставило остановиться, подобрать Василия Антоновича и тащить такую даль? Какое чувство, какая мысль, какие побуждения?
— Как вам сказать, Юлия Павловна. — Суходолов помолчал. — На подобные вопросы отвечать нелегко. Или в пафос ударишься, или до того приукрасишь живое, дело, что от него иконописью отдавать начнет. Если попросту говорить, то первое, что тут сыграло роль, — его глаза. Такие тоскующие были эти глаза. Они смотрели прямо в душу: бежишь, мол, братец, жить хочешь, а я вот умру сейчас, изрезанный осколками, или немцы пристрелят, умру и тебя забуду, а ты меня не забудешь, глаза мои навеки запомнишь. Василий мне говорил потом, что он меня вовсе и не видел, смотрел в небо, да и небо уже уходило для него в туман. А вот так получилось, так мне подумалось. А дальше, когда поднял, когда понес, — в каком-то остервенении действовал: не отдам, донесу!.. И нес, не думая — живой ли он или уже умер, — нес, пока самого минометом не достали. — Глаза, значит? — повторила Юлия в раздумье.
— Выходит, что они. Не одного же Денисова сразили на том поле. Бой сильный был. Действовали мы не больно ловко и сноровисто. Две недели подготовки и — на фронт. Вояки, как говорится, не первого разряда. Много погибло. А вот не кого иного — Василия отыскал я на веем поле, за него душой зацепился.
Домой Юлия вернулась поздно, в первом часу ночи. Суходолов довез ее до подъезда. Но, взглянув на окна третьего этажа, которые относились к квартире Денисовых, и увидев, что все они темные, она решила идти по лестнице со двора, с так называемого черного хода, ключ от которого предусмотрительно положила в сумку ещё днем. Стараясь как можно тише повертывать его в замочной скважине и как можно осторожнее отворять дверь, переступив порог, она увидела, что старания ее напрасны. Василий Антонович и София Павловна сидели за кухонным столом и пили чай. Василий Антонович посмотрел на нее так холодно, как, пожалуй, никогда ещё не смотрел. «Ну и пусть свирепствует, — подумала Юлия. — Его власть надо мной окончена». С независимым видом она хотела пройти в комнатку, которую уже называла своей.
— Юля, обожди, — сказал Василий Антонович. — Сядь-ка сюда. — Не вставая, он придвинул к столу третий стул.
— Спасибо, я поужинала. Хочу спать.
— Еще выспишься. Завтра день длинный. Садись, садись. Надо подумать о твоем устройстве, о твоей работе.
— А я уже это сделала, подумала. Я уже работаю. И завтра спать до обеда мне не придется. Завтра я пойду…
— Ну сядь, сядь, — повторил Василий Антонович и, взяв ее за руку, заставил опуститься на стул.
Сестра Соня молчала, вертя в руках чайную ложечку.
Что-то они оба уж очень не нравились отлично настроенной Юлии.
— Так куда, ты говоришь, пойдешь-то? — спросил Василий Антонович, глядя не на нее, а в пустую чашку.
— Туда, где я работаю, дорогие товарищи. Можете по поводу меня не переживать, не волноваться, никаких забот обо мне не проявлять, — ответила она с радостным вызовом. — А работаю я в театре оперетты.
— Ну вот что, Юлька, — сказал Василий Антонович, — это в тебе вино играет, поэтому ты такая эмансипированная. Ни в какой оперетте ты не работаешь.
— Да, но завтра я заполню… — Она раскрыла сумку, выбросила на стол листки, взятые у Лапшина.
— Заполнишь это все в Драматическом театре.
— Что вы мне голову морочите?.. А ты чего молчишь? — почти крикнула она на Софию Павловну.
— А потому молчу, — сказала София Павловна, — что Василий Антонович только и делал весь вечер, что твоими делами занимался. У нас тут не дом, а телефонная станция была. Недавно только и отзвонились. Павлушке заснуть не давали. С ним Шурик сейчас там…
— Ничего не понимаю. — Юлия встала.
— Для начала уясни то, что, источая винные ароматы, не следует ходить наниматься на работу, — строго сказал Василий Антонович. — Нечего подагрических старичков в ходатаи к себе приглашать, по ресторанам с ними болтаться, пароходные экскурсии в потемках устраивать.
Юлия примолкла.
— В оперетте никакие мастера костюмов не нужны, — продолжал Василий Антонович. — Перепуганный директор звонил секретарю обкома Огневу, который ведает у нас культурой. Дескать, нагрянула родственница Денисова, взяла за горло администратора… тоже мне нашла силу!..
Юлия грустно усмехнулась.
— Я взяла его за горло? Да он сам вертелся вокруг меня волчком…
— Вот-вот, обворожила любвеобильного гидальго, тряхнула прелестями…
— Что же все-таки будет? — Юлия растерянно смотрела то на Василия Антоновича, то на Софию Павловну.
— Ты пойдешь завтра в Драматический театр, — ответил ей Василий Антонович.
— Но ведь там не надо…
— Да, конечно, подгулявших особ там не надо. Директор был совершенно прав. А хороший художник необходим. Его уже два месяца ищут. Вот так, Юлия Павловна. Возьмешь свои работы, пойдешь покажешь. Если сочтут возможным, примут тебя.
Юлия бросилась в свою комнату и затворилась там, взъерошенная, грызущая губы. Она грызла их от обиды. От ужаснейшей обиды. Неужели же она такое ничтожество, что без посторонней помощи свою судьбу устроить не способна? И как обидно, до чего же обидно, что этой рукой помощи снова и снова оказывается рука холодного и черствого Сониного мужа. Уверенный, видите ли, всезнающий, никогда не ошибающийся!
Знала бы она, обозленная, обескураженная, чтб в эти дни было на душе у того, кого она с таким сарказмом называла всезнающим, никогда не ошибающимся. Утром он приехал в больницу, куда ночью привезли Черногуса. Но в палату к Черногусу Василия Антоновича не пустили: он лишь взглянул на него через слегка приоткрытую дверь. На белой подушке лежала голова с редкими седыми волосиками. Лицо было иссиня-желтое и нос по-птичьи острый, длинный. Поверх одеяла были сложены руки — сухие и коричневые, будто у святых на старинных иконах.