- Да что же они узнали-то, Соня?

- Ах, не понимаешь ты! - вырывается у Сони почти с криком. - Говорю же тебе - скрывала я это от них! Бедность нашу скрывала. И что мама моя... служит! Сиделицей в винной лавке служит, пьяным мужикам водку продает! Уж теперь они и до этого докопаются!.. Можешь ты понять, какой это стыд?

Нет, я не понимаю, что это стыд. Папа мой всегда говорит:

"Кто работает - тот молодец!" Сонина мама служит, работает, значит, она тоже молодец!

- Ты глупости говоришь, Соня. Твоя мама хорошая, ты должна ужасно сильно любить ее за это!

Соня прижимается ко мне. Может быть, она даже смутно понимает, что я права. Но за четыре года, проведенных в институтском пансионе, в нее крепко вбили, что богатство - это самое великолепное в жизни, что бедным быть стыдно, а работать - еще стыднее! И не так просто для Сони разобраться во всем этом мусоре и хламе, который ей внушили здесь.

А самое главное - Соня не очень и слушает то, что я говорю. Она говорит откровенно - может быть, в первый раз за все четыре года. Ей хочется, ей надо выговориться, освободиться от всего, что у нее наболело.

- Я тебе все скажу! - говорит она самозабвенно. - У меня и пострашнее этого есть. Вот меня спрашивают: кто твой отец?

Я говорю: мой отец - офицер. А у меня... А он вовсе... Никакой он не офицер. У меня отца вовсе нет, никакого!

- Умер?

- Я всем говорю: умер. Нет у меня никакого отца и не было! Я незаконная. Не-за-кон-но-рож-ден-ная! По-твоему, и незаконной быть не стыдно?

Я отвечаю честно:

- Про это я не знаю... Хочешь, я у моего папы спрошу?

Соня вдруг страшно пугается. Свою тайну, о которой она никогда ни с кем не говорила, она вдруг выложила первой встречной девчонке, почти незнакомой. А та может разболтать и другим - вот она уже собирается рассказать своему отцу!

К моему ужасу, Соня вдруг становится передо мной на колени, целует мои руки, бормочет вне себя:

- Вот на коленях прошу... Умоляю - никому! Ни одному человеку! И папе не надо! Не надо папе!

Я тоже бухаюсь на колени - нельзя же разговаривать, наклоняясь к Соне, как к малому ребенку! - я тоже плачу и бормочу:

- Соня, папе сказать все равно что в шкаф шепнуть! Папа - доктор, ему больные рассказывают все свои секреты. А он этого никогда, никому! Это называется, - рыдаю я, - врачебная тайна!

Соня успокаивается и только просит:

- Ну хорошо - папе можно. Но другим... Поклянись!

- Никому! - обещаю я торжественно.

- Перекрестись! - требует Соня.

Объясняю ей, что не могу: я ведь не христианка.

- А кто же ты?

- Еврейка.

По лицу Сони проходит словно облачко. Видно, в институтском пансионе ей внушили и то, что евреи - самые плохие люди на земле. Она, кажется, готова пожалеть о том, что доверилась такой темной личности, как я...

- Поклянись! - просит она.

- Самое, самое, самое честное слово!

Наверное, со стороны мы с Соней выглядим смешно. Стоят две девочки на коленях - в уборной! - и торжественно клянутся!

- Смотри, ты поклялась: никому! - напоминает Соня. - Если здесь, в институте, узнают, что я незаконная... Я повешусь! Вот здесь, в Пингвине, на этом крюке повешусь!

Конечно, мои слова вряд ли произвели на Соню большое впечатление. Да она, бедная, так убивалась, так плакала все время, что едва ли и дошли до нее мои слова. Но все-таки оттого, что она выговорилась, выплакалась передо мной, ей, наверное, стало немного легче.

Соня встает с колен:

- Надо мне идти. Как бы они там не хватились меня... Спасибо тебе! - И она доверчиво кладет руки мне на плечи. - Я тебе завтра скажу, обошлось у меня или нет...

Мы целуемся, и, когда я чувствую прикосновение Сониной щеки, горячей от слез, меня снова пронизывает жалость к ней.

- Соня, не бойся. Умру, а никому, кроме папы, не скажу!..

Выйдя из Пингвина, смотрю на часы: без четверти пять. Я и не заметила, как прошло время.

Иду в класс - досиживать свой срок. Не успеваю сесть за парту, как по коридору приближаются какие-то "громокипящие"

шаги. Кто это? Неужели Гренадина?

Да, это она. Вбегает в класс, очень взволнованная. Даже не взглянув на меня, бросается к своему столику. Быстро выдвигает ящик, убеждается, что все на месте. Поворачивает ключ в замке, кладет его в карман и только тогда успокаивается. Лицо ее проясняется.

- Ключ забыла, - объясняет она мне. - А вы еще здесь?

- Еще пятнадцать минут осталось...

Гренадина кладет руку на мою голову. Проводит рукой по моим волосам:

- Растрепанная какая... Ладно. Ступайте домой. Мама, наверное, беспокоится.

- Маня Фейгель и Катя Кандаурова обещали забежать к нам домой предупредить папу и маму.

- И папа, и мама... - задумчиво говорит Гренадина и добавляет доверчиво: - А у меня только папа. И живет далеко, на Урале. Ехать оттуда сюда или мне к нему невозможно - дорого!..

Гренадина говорит это так дружелюбно! Стою перед нею пень пнем. Стою и думаю, какая она бедняга и какая я подлюга!

Заметив слезы у меня на глазах, Гренадина просит - да, именно просит меня:

- Пожалуйста, не подсказывайте на уроках. Вам это шалости, а мне могут неприятности быть: учитель может пожаловаться, пойдут всякие дразги... Нехорошо, правда?

Я понимаю: теперь начнется новая жизнь! Гренадина не станет больше меня "ненавидеть", но и я ни за что не буду больше подсказывать.

Почти бегу по улице и думаю: "Про Гренадину тоже тайна.

И тоже - никому. Как про Соню Павлихину... И откуда на свете столько тайн?"

По дороге замедляю бег около казенной винной лавки.

В просторечии их называют "монопольками". Никакого вина там не продают, только водку. "Монополька" - чистенькая, опрятная. Продавщица, или, как Соня называет, "сиделица", - немолодая женщина с усталым лицом. Я думаю о Сониной маме.

- Папа! - - говорю я вечером, когда он, очень усталый (провел полдня около трудной больной, только сейчас возвратился домой), присаживается около моей кровати для "последнего разговора". - Папа, что такое незаконнорожденные дети?

- Здрасте! Очень приятно... - отвечает папа так, словно он встретился с кем-то очень неприятным. - Здрасте! Давно не видались...

- Нет, ты скажи! Что такое незаконнорожденные дети? Ты это знаешь?

- Я-то знаю. А вот где ты это подхватила?

- Этого я тебе сказать не могу: я дала самое честное слово!

- Гм... Очень глупое выражение, самое честное слово! Если слово не самое честное, значит, оно и не очень уж честное! Честность, братец ты мой, не мороженое, чтобы ее отпускать на копейку, на две или на целый пятак.

Дело плохо! Когда я почему-то оказываюсь "братец ты мой" или еще хуже: "милостивые мои государи!", значит, папа сердится.

Я спешу перевести беседу в другое русло:

- Папа, ты же мне все-таки не сказал, что такое незаконнорожденные дети?

Тут папа совсем сердится.

- Это позор! - говорит он с гневом. - Это стыд и позор!

Батюшки, вот оно! Ведь и Соня говорила, что это стыд!

- Которые незаконнорожденные дети - так им стыд и позор? Да, папа?

- Нет! - рычит папа. - Не им, беднягам, стыд и позор!

Стыд и позор тому обществу, для которых одна мать хорошая, а другая плохая. Это - подлое, трусливое общество, милостивые мои государи!

- Почему, папа? Объясни.

- Ну вот. Живут на свете мужчина и женщина. И полюбили они друг друга. Бывает так, ты этого, наверное, еще не понимаешь.

- Нет, я понимаю.

- А понимаешь, так тем лучше... То есть - тьфу! - очень жаль, хотел я сказать. Ну вот - обвенчаться эти люди почемулибо не могут. То ли папа с мамой запрещают им пожениться, а они, дурни этакие, слушаются их... То есть что я такое говорю?

Как же не слушаться родителей? Их надо слушаться, даже если они несут чепуху, все равно надо слушаться! Ох, запутался я с тобой совсем! Ну, одним словом, по какой-то причине эти мужчина и женщина не могут обвенчаться законным браком. Тогда они сходятся невенчанные и живут гражданским браком - так это называется. И рождается у них ребенок...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: