Кем-то брошенный мячик угодил ей в висок. Я видел, как Джулия старается не заплакать. У нее дрожал подбородок, губы кривились, а глаза быстро наполнялись слезами. Я остановился, не дойдя до нее. Я был так близко и все же так далеко, и пользы от меня никакой. В то мгновение я поклялся себе, что никому не позволю причинить боль Джулии Маршалл.
Похоже, дети довольны. Трескучий переносной телевизор показывает размытую картинку, а Флора даже не жалуется, что нет субтитров. Они смотрят криминальную передачу. Расследуется старое дело об убийстве. То и дело эксгумируют какие-то трупы. Я спрашиваю, не хотят ли они посмотреть мультфильм. Поднявшись, опрокидываю свой стакан.
— Тише, папа! — стонет Алекс. — На самом интересном месте!
Флора прячет куклу под подушками. Она изображает, что судорожно ее ищет, а найдя, нежничает, прижимает к себе. Затем снова сует под подушки, и все повторяется сначала. Может, копирует то, что увидела по телевизору? Я переключаю канал, не обращая внимания на протесты Алекса.
— Хотите чего-нибудь? — спрашиваю я, забыв показать это Флоре. Себе наливаю виски. — Что ж, будь здоров, приятель, — говорю я и, ничего не услышав в ответ, падаю на огромную подушку, которая служит креслом.
В «Алькатрасе» всего одна каюта, а внутри одна маленькая кушетка. Катер спустили на воду в 1972-м, и есть в нем то особое обаяние, что присуще старым вещам, — в основном благодаря горчичным занавескам и отделке из дерева. Но двигатель работает прекрасно, а корпус вполне крепкий. Теперь «Алькатрас» — мой дом.
— Дети, вы в порядке? — снова спрашиваю я.
Если я чую перегар, то Джулия и подавно учует. Не то чтобы меня это заботило — в такой поздний час, да после изрядного количества виски. Нет, я знаю, что это важно, но я так набрался, что сейчас мне все равно. Алекс нехотя подтверждает, что они в порядке, и переключает канал. Да я и сам вижу, что у них все хорошо. Ведь они сидят в шести футах от меня. Смотрят на трупы по телевизору, пока папочка накачивается виски. У нас все превосходно.
Но где же Джулия? Внезапно я вспоминаю, где она сейчас, хотя весь вечер упорно пытался забыть. Наверное, перегнулась через стол и ее лицо всего в паре дюймов от физиономии доктора Добряка. Или же сияет улыбкой — более яркой, чем все улыбки, которые она дарила мне, вместе взятые. Расспрашивает его о карьере, о машине, о том, где он проводит отпуск. Сознает ли она, что он намного старше ее, старше и богаче, а значит, может дать ей все то, чего не могу дать я?
Я вскакиваю и принимаюсь метаться по каюте, раскачивая катер.
— Да ему под полтинник, — бормочу я себе под нос, пытаясь утешиться мыслью, что в сравнении с ним я мальчишка. — А то и за полтинник. Да он старик. Зачем ей сдался старик?
И что, спрашивается, не так со мной? — недоумеваю я, выливая в бокал остатки из бутылки.
Джулия
Грейс Коватта похожа на ангела. На печального ангела. Я разглядываю девушку и на миг представляю на ее месте повзрослевшую Флору. Вздрагиваю и на секунду закрываю глаза, отгоняя образ. Сложно определить, где проходит граница между белыми больничными простынями и хрупким телом Грейс. Я помню ее совсем другой: веселой, дерзкой девчонкой, которая за словом в карман не полезет.
Она не знает, что я здесь. Ей выделили отдельную палату в травматологии, и я гляжу на нее через смотровое окошко. В палату входит полицейский. Когда я пришла, в больницу пытались проникнуть два репортера. Их не пустили. Вот он, новый мир Грейс Коватты. Интересно, где ее мать? Ведь если бы Флора лежала здесь, небрежно укрытая простынями, я бы и на секунду не покинула палату.
Я показываю охраннику пропуск, который дал Эд, мой родственник. Он инспектор полиции и ведет это дело. Меня уже допросили, и, пока никого не арестуют, от меня вряд ли что-то понадобится. Охранник смотрит на пропуск, потом на меня.
— Я вела у нее английский, — объясняю я, чтобы он не принял меня за ее мать. — Это я ее нашла, — виновато добавляю шепотом, как будто если бы не я, ничего бы не случилось.
Охранник кивает и впускает меня внутрь.
— Грейс, — мягко говорю я.
Она не спит. Разглядывает потолок. Грудь с каждым вдохом слегка приподнимает простыню.
— Это миссис Маршалл. Из школы.
Грейс моргает.
— Как ты себя чувствуешь?
Глупый вопрос. Половина лица опухла и в кровоподтеках. Да и остальные части тела, что мне видны — шея, кисти рук, плечи, — украшены так же. Тогда, на ледяном лугу, никаких кровоподтеков я почему-то не заметила. Бледная и окоченевшая, она скрючилась на подернутой инеем траве.
— Мы все переживаем за тебя, милая.
Грейс не отвечает. Медсестра предупредила, что она еще не может говорить. Девочка показывает на кружку, если хочет пить, и жестами просит, чтобы ее перевернули. Слова по-прежнему не даются истерзанному языку. Она никому не может рассказать, что с ней приключилось.
— Я бы давно пришла тебя проведать, но моя мать заболела. — Пусть Грейс знает, что я за нее волнуюсь. Я была бы рада сказать, что Эд поймает того, кто с ней это сделал, и надолго засадит за решетку. — Ну вот я и здесь, — более веселым тоном добавляю я. — Мой пес Мило передает тебе привет. Он попросил тебя лизнуть.
Грейс поворачивает ко мне голову. Она три раза моргает и открывает рот. Показывается язык — распухший, испещренный черными стежками. Я закрываю глаза, по моему телу пробегает дрожь, я роняю голову на постель.
— Ох, Грейс! Не бойся, они поймают этого подонка!
Но я не до конца верю в то, что говорю. По словам Эда, команда следователей работает не покладая рук, но до сих пор им так и не удалось найти улик. Грейс подвергли тщательному обследованию, взяли мазок на ДНК, но результаты из лаборатории пока не пришли. Да и станет ли делиться Эд информацией?
Я беру девочку за руку, слегка удивившись тому, какая она теплая. Грейс Коватта, моя отличница, жива. Она смотрит на стакан с водой, стоящий на столике у изголовья.
— Хочешь пить?
Она кивает, и я вкладываю между ее губ соломинку. Она придерживает трубочку двумя пальцами. Странно, но, похоже, пальцы целы.
— Как твои ноги? — спрашиваю я, после того как она утоляет жажду.
Рука Грейс начинает подрагивать. Она пытается мне что-то сказать, пытается быть храброй. Медсестра рассказала, что хирурги четыре часа сшивали сухожилия на обеих ногах, чтобы после долгих месяцев реабилитации она смогла ходить, почти не хромая.
— Надеюсь, все скоро заживет, — говорю я. — Да, посмотри, что сделали для тебя одноклассники!
Я достаю открытку, которую подписали все мои ученики. Это придумала одна из подруг Грейс. Ее мать объехала всех ребят, чтобы собрать подписи. На большой открытке резвится добродушный слон. Школьники расписали ее сердечными пожеланиями, словами сочувствия и надежды. И не забудь поскорее выздороветь! — призывают над слоном крупные синие буквы.
Уж этого она не забудет.
Как было бы хорошо хоть один вечер не думать об искалеченной Грейс, о маминой немоте, о том, что Марри так и не подписал документы на развод. Двенадцать лет я не была на свидании. С незапамятных времен я замужем за Марри, так что в свиданиях не было нужды. Но теперь мы живем раздельно, почти развелись, и нужда появилась. При мысли о том, что кто-то хочет быть со мной, узнавать меня, открывать передо мной дверь, гладить мою руку, у меня перехватывает дыхание. Конечно, в юности я ходила на свидания. Сначала с Марри, но мы вскоре расстались, потом помирились, опять расстались, опять помирились, и так бесчисленное количество раз.
Теперь все иначе. Наш разрыв окончательный.
Когда в отношениях с Марри наступал антракт, я встречалась с Миком Хопкинсом — этот тихоня хвостом таскался за мной, не вынимая изо рта леденец на палочке; или с Дэмиеном Мак-Рори, этим вундеркиндом, которому я нравилась лишь потому, что у моего дедушки имелась внушительная библиотека; или с Джеймсом Итоном, самым симпатичным из всех, — насколько я слышала, он оказался геем; или, наконец, с Питом Дювалем. Я была уверена, что с Питом у нас серьезно. Он был чемпионом по многоборью, и ему удалось поцеловать меня с языком на целых шесть месяцев раньше, чем это сделал Марри. Даже сейчас при мысли о Пите Дювале у меня слегка екает сердце.