Истину наверняка знали двое: Николай Романов, бывший самодержец всероссийский, и Бэзил Захаров, которого многие считали самым зловещим махинатором всей Европы.
И вот появился третий – Генри Джордж Дайкстон...
Скорость продвижения через снега зависит от плотности наста, причем для всадника это значит еще больше, чем для пешего. Если наст крепок, конь мчится вперед стрелой. Если же снег подтаял, превратившись в кашу из воды и льда, лошадь ступает осторожно, боясь упасть.
Именно в такую оттепель я и угодил. Лошадей приходилось менять беспрестанно. Они еле ползли, а если я пытался их пришпорить, то переходили на галоп, но лишь на несколько секунд. Мое путешествие до Тюмени было сущим мучением. Я шлепал по грязи, мок под ливнем, смешанным со снегом. Мне казалось, что физически невозможно быть более мокрым и замерзшим. Однако я ошибался. До Тюмени оставалась еще добрая сотня миль, когда лошадь споткнулась и я упал в канаву, полную грязной, черной воды. Слава Богу, конь не пострадал, и через некоторое время я снова сидел в седле. Дул ледяной ветер, и я промерз до мозга костей. Необходимо было сделать привал – отогреться и поесть в какой-нибудь деревне. Но я был один, а ночной путник в дикой местности, будь то Сибирь или графство Сомерсет, должен быть крайне осторожен, особенно если его карманы набиты драгоценностями.
Поэтому я поскакал дальше. Зубы выбивали дробь, ноги превратились в куски льда. Меня трясло от озноба. К утру я понял, что серьезно заболел, – меня кидало то в холод, то в жар, подступала тошнота. До Тюмени я добрался, едва держась в седле. Зато успел на поезд, отправлявшийся в Екатеринбург.
Поездка вспоминается мне как кошмарный сон. Я сумел достать билет лишь в вагон третьего класса, битком набитый людьми, багажом и даже скотиной. По соседству со мной, например, блеяла коза, от которой несло еще больше, чем от крестьян. Впрочем, я, наверное, благоухал не лучше. Пар валил от моей мокрой одежды столбом, и мои собратья по несчастью выглядели точно так же – парились в духоте и потели.
Меня мучили голод и жажда, однако достать еду и питье было негде. С каждым часом я чувствовал себя все хуже. Температура поднималась, я весь трясся в лихорадке и обливался потом. Последние три часа я провалялся на полу, погрузившись в сон, больше похожий на обморок.
Вот раздался крик: «Екатеринбург», и я с трудом поднялся на ноги. Судя по вокзальным часам, шел девятый час. Я, шатаясь, выбрался из душного вагона и шагнул в холод и мрак ночи.
До встречи с Рузским оставалось меньше часа.
Лучше бы я пропустил сутки и встретился с ним на следующий день. Мне так необходимо было поесть, выспаться и согреться. Но денег заплатить за ночлег не было – я потратил последние на железнодорожный билет. Остались лишь какие-то копейки, которые я потратил на стакан чая. Это меня немного подкрепило, и все же до гостиницы «Пале-Рояль» я доковылял с большим трудом. Из разговоров на вокзале я знал, что царская семья по-прежнему находится в заточении в доме Ипатьева.
Рузский опаздывал. Это обстоятельство повергало меня в отчаяние, ибо я чувствовал себя все хуже и хуже. Пришлось прислониться к стене гостиницы. Впрочем, обвинять моего компаньона было трудно. Должно быть, он каждый вечер являлся сюда, терпеливо ждал и, не дождавшись, уходил.
В конце концов Рузский появился. Первым делом он сердито спросил:
– Какого черта? Где вас носило столько времени?
Я хотел ответить, но не смог – так стучали зубы. Рузский достал из кармана бутылку:
– Это сливянка. Выпейте-ка.
Я рассказал ему про пароход и про Тобольск. В подробности не вдавался, поэтому много времени не понадобилось.
– Что слышно о Романовых? – спросил я.
Рузский тоже был краток. Собственно говоря, ничего нового не произошло: императорская семья содержалась под стражей, как и прежде. Перемена была всего одна, и мне она показалась зловещей. Специальным указом дом Ипатьева был переименован в Дом особого назначения.
– Что это значит? – спросил я. – Какого «особого назначения»?
Рузский пожал плечами:
– Откуда мне знать? Название как название. Выпейте-ка лучше еще.
Политическая ситуация в городе тоже оставалась прежней. Уральский Совет заседал почти каждый день, решая вопрос о судьбе Романовых.
– Преобладает мнение, что Николая следует казнить.
– Его одного? – спросил я.
– Тут мнения разделились. Председатель Совета Белобородов считает, что нужно расстрелять только царя, а остальных не трогать. Голощекин хочет истребить всю семью. Он говорит, что белые подошли слишком близко и присутствие царской семьи служит для них приманкой.
– А оппозиция есть? – спросил я. – Ведь должен же кто-то возражать, когда речь идет об убийстве детей!
– Они уже не дети, – возразил Рузский. – Разве что мальчик, которому четырнадцать. Да, кое-кто возражает.
– Сколько таких людей в Совете?
– Не знаю, не считал. Многие помалкивают, делая вид, что это проблема второстепенная. Я, разумеется, прилагаю все усилия, но у меня мало что получается. Никто, кроме Белобородова, даже члены Совета, не имеет права входить в Дом особого назначения и видеться с Романовыми. Только часовые. Так что задача не из легких.
– Так все-таки кто выступает против казни? – повторил я свой вопрос.
– Есть там один субъект по фамилии Скрябин, отвечает в комитете за добычу природных ресурсов. Этакое травоядное создание, не признающее кровопролития. Я стараюсь с ним дружить, хотя вслух высказываю противоположное мнение.
– Значит, шанс еще есть?
– Шанс всегда есть, – ответил Рузский".
Несмотря на одолевавшее его нетерпение и тщательно скрываемый интерес, Пилгрим очень внимательно читал рукопись Дайкстона. Но он взял себе за правило не думать на эту тему в утренние часы. Однако третья часть рукописи, присланная ему в виде ксерокопии сэром Мэлори, заставила директора банка отложить «Файнэншл таймс». Пилгрим углубился в чтение. Читал он по особой скоростной методике и настолько сосредоточился, что даже не заметил, как в кабинет вошел Жак Грейвс. Оторвав наконец глаза от текста, Пилгрим спросил:
– Что-нибудь важное?
– Ничего особенного, – ответил Грейвс. Он хорошо знал своего патрона и понял, что сейчас лучше не встревать. – Может подождать.
Жак положил листок бумаги на письменный стол Пилгрима и удалился.
Управляющий вновь углубился в чтение и взял со стола листок лишь через несколько минут. Там было написано: «Счет Х 253 в банке „Лайнен“ принадлежит...»
Пилгрим выругался, вскочил из-за стола и зашагал по коридору к кабинету Мэлори. Тот сидел в кресле, окутанный облаком табачного дыма.
– Ну как, прочли? – спросил он.
– Не до конца.
Пилгрим показал старому банкиру листок:
– Жак уже показывал вам это?
– Что именно? – Мэлори надел очки.
– Этот чертов счет в банке! Знаете, кому он принадлежит?
– Нет, он мне еще не докладывал.
– Тогда я вам скажу. Он принадлежит ЮНИСЕФ. Понятно?
Мэлори поморщился.
– Знаете, я всегда путаю все эти организации при ООН. Что такое ВОЗ, что такое ЮНЕСКО, что такое ЮНИСЕФ.
– ЮНИСЕФ, Хорейс, – это детская организация при ООН. Детский фонд.
– Ах вот как.
– Да, так. Господи, пятьдесят тысяч фунтов плюс документы на дом, который обошелся нам еще в сто пятнадцать тысяч, пущены на благотворительность! Мы не получим назад ни единого цента! Вы уже знакомы с инструкциями относительно четвертой части рукописи?
На столе у Мэлори лежал конверт. Хорейс похлопал по нему своей морщинистой рукой.
– Да, они здесь.
– Что там сказано?
– Я еще не читал. Сначала решил изучить рукопись. – Мэлори с намеком посмотрел на настенные часы. – Скажите, теперь вам эта история кажется более интересной, чем прежде?
– Еще бы, когда приходится платить по десять фунтов за каждое слово! – раздраженно буркнул Пилгрим, сделал разворот и вышел.