Истину наверняка знали двое: Николай Романов, бывший самодержец всероссийский, и Бэзил Захаров, которого многие считали самым зловещим махинатором всей Европы.

И вот появился третий – Генри Джордж Дайкстон...

* * *

Скорость продвижения через снега зависит от плотности наста, причем для всадника это значит еще больше, чем для пешего. Если наст крепок, конь мчится вперед стрелой. Если же снег подтаял, превратившись в кашу из воды и льда, лошадь ступает осторожно, боясь упасть.

Именно в такую оттепель я и угодил. Лошадей приходилось менять беспрестанно. Они еле ползли, а если я пытался их пришпорить, то переходили на галоп, но лишь на несколько секунд. Мое путешествие до Тюмени было сущим мучением. Я шлепал по грязи, мок под ливнем, смешанным со снегом. Мне казалось, что физически невозможно быть более мокрым и замерзшим. Однако я ошибался. До Тюмени оставалась еще добрая сотня миль, когда лошадь споткнулась и я упал в канаву, полную грязной, черной воды. Слава Богу, конь не пострадал, и через некоторое время я снова сидел в седле. Дул ледяной ветер, и я промерз до мозга костей. Необходимо было сделать привал – отогреться и поесть в какой-нибудь деревне. Но я был один, а ночной путник в дикой местности, будь то Сибирь или графство Сомерсет, должен быть крайне осторожен, особенно если его карманы набиты драгоценностями.

Поэтому я поскакал дальше. Зубы выбивали дробь, ноги превратились в куски льда. Меня трясло от озноба. К утру я понял, что серьезно заболел, – меня кидало то в холод, то в жар, подступала тошнота. До Тюмени я добрался, едва держась в седле. Зато успел на поезд, отправлявшийся в Екатеринбург.

Поездка вспоминается мне как кошмарный сон. Я сумел достать билет лишь в вагон третьего класса, битком набитый людьми, багажом и даже скотиной. По соседству со мной, например, блеяла коза, от которой несло еще больше, чем от крестьян. Впрочем, я, наверное, благоухал не лучше. Пар валил от моей мокрой одежды столбом, и мои собратья по несчастью выглядели точно так же – парились в духоте и потели.

Меня мучили голод и жажда, однако достать еду и питье было негде. С каждым часом я чувствовал себя все хуже. Температура поднималась, я весь трясся в лихорадке и обливался потом. Последние три часа я провалялся на полу, погрузившись в сон, больше похожий на обморок.

Вот раздался крик: «Екатеринбург», и я с трудом поднялся на ноги. Судя по вокзальным часам, шел девятый час. Я, шатаясь, выбрался из душного вагона и шагнул в холод и мрак ночи.

До встречи с Рузским оставалось меньше часа.

* * *

Лучше бы я пропустил сутки и встретился с ним на следующий день. Мне так необходимо было поесть, выспаться и согреться. Но денег заплатить за ночлег не было – я потратил последние на железнодорожный билет. Остались лишь какие-то копейки, которые я потратил на стакан чая. Это меня немного подкрепило, и все же до гостиницы «Пале-Рояль» я доковылял с большим трудом. Из разговоров на вокзале я знал, что царская семья по-прежнему находится в заточении в доме Ипатьева.

Рузский опаздывал. Это обстоятельство повергало меня в отчаяние, ибо я чувствовал себя все хуже и хуже. Пришлось прислониться к стене гостиницы. Впрочем, обвинять моего компаньона было трудно. Должно быть, он каждый вечер являлся сюда, терпеливо ждал и, не дождавшись, уходил.

В конце концов Рузский появился. Первым делом он сердито спросил:

– Какого черта? Где вас носило столько времени?

Я хотел ответить, но не смог – так стучали зубы. Рузский достал из кармана бутылку:

– Это сливянка. Выпейте-ка.

Я рассказал ему про пароход и про Тобольск. В подробности не вдавался, поэтому много времени не понадобилось.

– Что слышно о Романовых? – спросил я.

Рузский тоже был краток. Собственно говоря, ничего нового не произошло: императорская семья содержалась под стражей, как и прежде. Перемена была всего одна, и мне она показалась зловещей. Специальным указом дом Ипатьева был переименован в Дом особого назначения.

– Что это значит? – спросил я. – Какого «особого назначения»?

Рузский пожал плечами:

– Откуда мне знать? Название как название. Выпейте-ка лучше еще.

Политическая ситуация в городе тоже оставалась прежней. Уральский Совет заседал почти каждый день, решая вопрос о судьбе Романовых.

– Преобладает мнение, что Николая следует казнить.

– Его одного? – спросил я.

– Тут мнения разделились. Председатель Совета Белобородов считает, что нужно расстрелять только царя, а остальных не трогать. Голощекин хочет истребить всю семью. Он говорит, что белые подошли слишком близко и присутствие царской семьи служит для них приманкой.

– А оппозиция есть? – спросил я. – Ведь должен же кто-то возражать, когда речь идет об убийстве детей!

– Они уже не дети, – возразил Рузский. – Разве что мальчик, которому четырнадцать. Да, кое-кто возражает.

– Сколько таких людей в Совете?

– Не знаю, не считал. Многие помалкивают, делая вид, что это проблема второстепенная. Я, разумеется, прилагаю все усилия, но у меня мало что получается. Никто, кроме Белобородова, даже члены Совета, не имеет права входить в Дом особого назначения и видеться с Романовыми. Только часовые. Так что задача не из легких.

– Так все-таки кто выступает против казни? – повторил я свой вопрос.

– Есть там один субъект по фамилии Скрябин, отвечает в комитете за добычу природных ресурсов. Этакое травоядное создание, не признающее кровопролития. Я стараюсь с ним дружить, хотя вслух высказываю противоположное мнение.

– Значит, шанс еще есть?

– Шанс всегда есть, – ответил Рузский".

* * *

Несмотря на одолевавшее его нетерпение и тщательно скрываемый интерес, Пилгрим очень внимательно читал рукопись Дайкстона. Но он взял себе за правило не думать на эту тему в утренние часы. Однако третья часть рукописи, присланная ему в виде ксерокопии сэром Мэлори, заставила директора банка отложить «Файнэншл таймс». Пилгрим углубился в чтение. Читал он по особой скоростной методике и настолько сосредоточился, что даже не заметил, как в кабинет вошел Жак Грейвс. Оторвав наконец глаза от текста, Пилгрим спросил:

– Что-нибудь важное?

– Ничего особенного, – ответил Грейвс. Он хорошо знал своего патрона и понял, что сейчас лучше не встревать. – Может подождать.

Жак положил листок бумаги на письменный стол Пилгрима и удалился.

Управляющий вновь углубился в чтение и взял со стола листок лишь через несколько минут. Там было написано: «Счет Х 253 в банке „Лайнен“ принадлежит...»

Пилгрим выругался, вскочил из-за стола и зашагал по коридору к кабинету Мэлори. Тот сидел в кресле, окутанный облаком табачного дыма.

– Ну как, прочли? – спросил он.

– Не до конца.

Пилгрим показал старому банкиру листок:

– Жак уже показывал вам это?

– Что именно? – Мэлори надел очки.

– Этот чертов счет в банке! Знаете, кому он принадлежит?

– Нет, он мне еще не докладывал.

– Тогда я вам скажу. Он принадлежит ЮНИСЕФ. Понятно?

Мэлори поморщился.

– Знаете, я всегда путаю все эти организации при ООН. Что такое ВОЗ, что такое ЮНЕСКО, что такое ЮНИСЕФ.

– ЮНИСЕФ, Хорейс, – это детская организация при ООН. Детский фонд.

– Ах вот как.

– Да, так. Господи, пятьдесят тысяч фунтов плюс документы на дом, который обошелся нам еще в сто пятнадцать тысяч, пущены на благотворительность! Мы не получим назад ни единого цента! Вы уже знакомы с инструкциями относительно четвертой части рукописи?

На столе у Мэлори лежал конверт. Хорейс похлопал по нему своей морщинистой рукой.

– Да, они здесь.

– Что там сказано?

– Я еще не читал. Сначала решил изучить рукопись. – Мэлори с намеком посмотрел на настенные часы. – Скажите, теперь вам эта история кажется более интересной, чем прежде?

– Еще бы, когда приходится платить по десять фунтов за каждое слово! – раздраженно буркнул Пилгрим, сделал разворот и вышел.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: