10
«Сколько можно собираться? — недовольно сказал Шломо. — Теперь мы точно опоздаем. Неудобно…»
Он сидел в кресле, вытянув ноги перед включенным на русский канал телевизором и беспомощно наблюдал за Катей и Женькой, которые вот уже битый час метались между единственным семейным платяным шкафом, стоящим в спальне и единственным большим зеркалом, висящим в салоне. Они успели уже дважды перемерить все туалеты и теперь пошли по третьему кругу, оживленно обсуждая при этом каждую перемену одежды.
«Ах, папа, — досадливо бросила ему Женька, проносясь мимо в направлении спальни. — Когда ты наконец привыкнешь? В Израиле не опаздывают только фраера». «А я и есть фраер, — упрямо отвечал Шломо. — Поздно мне на урку переучиваться». «Славик, подбери ноги… — это уже Катя, бегущая противоположным курсом. — Я все время о тебя спотыкаюсь, неужели непонятно?»
Шломо обиженно подобрал под себя ноги. Телевизор талдычил про Чечню. Потом перешли на погоду. В Питере шел дождь.
Подскочила Женька: «Папа, застегни мне браслет… Да не так… Вот эту штучку — сюда…» Шломо, старательно сопя, склонился над ее рукой.
«А сам-то ты когда одеваться думаешь? — спросила Катя из ванной. — Нас подгоняешь, а у самого еще конь не валялся…»
«Ну вот, начинается, — подумал Шломо. — Похоже, теперь они и по мою душу освободились…»
Он вцепился в подлокотники кресла и сказал с фальшивым металлом в голосе: «Я уже давно одет».
«Папа, ты что, с ума сошел? — фыркнула Женька и, встав перед зеркалом, изогнулась невообразимой дугой, отыскивая на себе еще не вполне исследованные места. — Нельзя же идти в этом на пасхальный седер!» Она развела руками, следя за траекторией браслета. «Мама, ты слышала? Скажи ему…»
Катя высунулась из ванной. «Слава, прекрати эти глупости. Идти в этом совершенно невозможно…» Они произносили это свое «в этом» таким тоном, как будто Шломо был одет не в обычные свои брюки со свитером, а в ирокезский наряд с перьями и боевой раскраской. Сопротивляться было бессмысленно.
«Что же я, по-вашему, должен надеть?»
«Как будто тебе надеть нечего! — возмутилась Катя, ловя щеточкой норовившие ускользнуть ресницы. — Пожалуйста, не строй из себя несчастного!»
Шломо ненавидел собираться в гости.
«Надень голубую рубашку с ромбиками — ту, что я купила тебе в «Полгате», помнишь?.. и жакет», — смилостивилась Катя. Шломо, кряхтя, встал с кресла и пошел переодеваться.
Когда он вернулся в салон, его встретили две ослепительные улыбки. Покончив с обычным зеркалом, Катя и Женька нуждались в живом отражении их безусловной и победительной красоты. Шломина реакция на этом этапе играла роль живого зеркала. Эту роль он знал назубок, исполняя ее мастерски и с удовольствием. Главное условие тут заключалось в том, чтобы не жалеть красок. Чем грубее и чудовищней выглядела лесть, тем довольнее оставались его самодержавные властительницы. В конечном счете это положительно сказывалось на самом Шломо. А потому, увидев знакомые вопрошающие улыбки, он немедленно включил программу выполнения социального заказа, то есть, пошатнулся и заслонил глаза ладонью с растопыренными пальцами, щурясь, как от нестерпимо яркого света.
«Вау! — воскликнул он сдавленным голосом. — Вау! И еще раз вау! На этот раз это просто невыносимо. Нельзя быть столь подавляюще красивыми! Вас обеих нужно бросить в тюрьму! Хотя и это не поможет — вы расплавите камни и решетки вашей громокипящей прелестью!» Гм… неплохо, неплохо… Ему самому понравился лихо закрученный комплимент. Тем не менее, проверив сквозь растопыренные пальцы реакцию своих женщин, он обнаружил, что чего-то все-таки не хватает. Что ж, приходилось вновь прибегать к ненавистному штампу.
«Все мужики там будут ваши!» — воскликнул Шломо, недоумевая, отчего столь затертый и, если говорить честно, идиотский текст пользуется у публики столь неизменным успехом. Наградой ему стали сияющие глаза его ненаглядных повелительниц.
«Ну, — спросил он робко. — Теперь уже поехали? Раньше сядем — раньше выйдем…»
«Даже не надейся, — сурово ответила Катя. — Пока «Хад Гадья» не споешь — не выйдешь».
Они отъехали от Мерказухи в начале шестого. Движение было почти как в час пик — накрашенный и разодетый Народ Израиля торопился на Пасхальный Седер. На проспекте Бегина Катя, вместо того, чтобы свернуть направо, к выезду на первое шоссе, продолжила прямо, в сторону Рамота.
«Смотри, Катюня, перестреляют нас на этой дороге, — сказал Шломо. — Хотя, если уж погибать, то лучше всем вместе…»
Бейт-хоронское шоссе, спускающееся от Иерусалима параллельно главной дороге на Тель-Авив, было в последние месяцы неспокойно. Арабы обстреливали автомашины, несколько человек погибло. ЦАХАЛ усилил патрулирование в районе близлежащих деревень, и пару недель тому назад ликвидировал банду, как крыс. Но в точности, как крысы, они могли вдруг проклюнуться на другом, а то и на том же участке. По этой самой причине в последнее время шоссе пустовало, даже днем.
«Да, мама, — недовольно заметила Женька. — Зачем лезть на рожон? Мне лично умирать не хочется, даже когда все вместе».
«Перестаньте скулить, бобики, — весело ответила Катя. — Охота вам в пробку лезть? Сами ведь говорили, что опаздываем. А тут мы с ветерком доедем, вот увидите…»
Еще бы — полицейские радары на бейт-хоронском шоссе не водились…
Начался дождь, несильный, но уверенный в своей основательности, из тех, что приходят на несколько часов, а если повезет, то и на всю ночь. «Хорошо бы так», — подумал Шломо. От сильных ливней проку было мало — в течение получаса они обрушивали на измученную засухой страну океаны бестолковой воды, которая тут же выплескивалась в сытое Средиземное море, прихватив с собой полдесятка автомобилей и затопив по дороге пару-тройку тель-авивских или ашдодских кварталов. Этот же долгоиграющий неторопливый дождяра поил, а не топил, насыщая водой трудный, ссохшийся глинозем Земли Обетованной, просачиваясь в подземные резервуары, а главное — наполняя совсем обмелевший за последние годы Кинерет.
Хотя, если честно, трудно представить себе что-либо более мощное и значительное, чем гроза с ливнем в Иерусалиме. Шломо прикрыл глаза, вспомнив одно из самых ярких своих впечатлений, когда буря застигла его поздним вечером, почти ночью, в квартале Нахлаот. Он вспомнил потоки воды, несущиеся по узким горбатым улочкам в желтом свете испуганных фонарей; водопады, низвергающиеся из боковых переулков; вихрящиеся водовороты площадей; черно-золотые стены притихших домов; тускло мерцающую под слоем воды мостовую. И яростный скорпион молнии, серебряный на черном, растопыривший на полнеба свои острые члены, грозящий миру смертоносным жалящим хвостом. И гром, оглушительный до треска в ушах, гром-грохот, гром-молот, заслоняющий своей черной великанской тушей даже эту ужасную молнию, вызвавшую его к жизни из невозможных вулканических подземелий… И восторг, ни с чем не сравнимый восторг, размером с этот ливень, с эту молнию, с этот гром; пьянящее чувство равновеликости буре и никакого, ну просто никакого страха — потому что тут, в Его Доме, тут, в Месте, где живет Хозяин, не может случиться ничего плохого…
Он открыл глаза оттого, что машина остановилась. Последний светофор на выезде из Гиват-Зеэва.
«Проснулся, дорогой? — приветствовала его Катя. Она миновала поворот на Рамаллу и резко увеличила скорость. — Ты лучше спи дальше, а то ведь начнешь сейчас нудеть под руку…»
«Как же, уснешь тут, когда ты фигачишь под сто сорок, — сказал Шломо. — Пожалей хоть машинку, она ведь вот-вот развалится…»
Их старенький «уно» и впрямь уже не подходил для таких нагрузок. Он стонал всеми своими сочленениями, звенел клапанами, скрипел рессорами и вообще протестовал, как мог.
«Катя. Ну Катя…» Бесполезно. Ничто не могло ослабить безжалостного давления катиной правой ноги, утопившей педаль газа в полу несчастного «фиатика».
«Мама, — поддержала отца Женька. — Может и впрямь не надо? Дождь все-таки…»