«Не знаю, — ответил Шломо. — Это ты тогда за права боролся. Я боролся за существование. Я тогда выживал, Катьке с Женькой молоко таскал в клювике…»
«Неважно», — перебил Сашка, но Шломо остановил его:
«Отчего же неважно? Может, в этом-то и дело, Сашок? В выживании? Видишь ли, с точки зрения выживания все эти высокие материи как-то не канают. Нет, я тебя, конечно, понимаю — права личности и все такое… Но это все как-то умозрительно, а кровь — она вот, живая, на ощупь — липкая…»
«Что ты такое говоришь! — всплеснул руками Сашка. — Ты сам-то слышишь, что ты несешь? Права личности и все такое? Да как ты можешь? Да если хочешь знать, нет ничего важнее…»
Его понесло. Запрокинув лоб и тыча в пространство указательным пальцем, он говорил о светлых, истинных ценностях, о слезинке ребенка, о стихийном людском братстве; он вопрошал: по ком звонит колокол? — и, разумеется, отвечал; он клеймил низких, равнодушных филистеров, с чьего молчаливого согласия… и еще, и еще — все дальше и дальше от Шломо, вниз по широкой реке красноречия, плавно и сильно текущей в кисельных берегах его возбужденного воображения. Шломо смотрел на друга, не слушая уже, а только впитывая его всей силой набухающего в сердце сострадания.
«Боже мой, — думал он. — Боже мой, что же будет… Что же с ним будет… Что будет…»
Вдруг он осознал, что Сашка уже давно молчит и смотрит на него выжидающе, видимо ожидая ответа на какой-то безнадежно пропущенный, прослушанный вопрос. Глядя в сторону, чтобы скрыть подступающие слезы, Шломо сказал: «Ну ладно, Бог с ним, с сионизмом. Но как ты дошел до того, что иудаизм — религия фашистов? Ты, верующий человек, с кипой на голове? Ну не дикость ли?» Он поднял взгляд на Сашку и осекся. Тот сидел напротив, улыбаясь с видом фокусника, демонстрирующего публике загаданного туза. Сашка снял свою вечную кепочку и, держа ее в одной руке, другою указывал на свою курчавую шевелюру. Кипы на его голове не было. Шломо застонал и закрыл глаза.
«Как же ты не понимаешь… — продолжал Сашка, улыбаясь светлее солнца. — Тут нельзя наполовину. Видишь ли, я сравнил иудаизм с фашизмом по основным параметрам. И что ты думаешь? Результаты просто поразительные. Они практически совпадают, даже в малом. Смотри: фашизм мистичен, апеллирует к древней традиции, культивирует вождизм, национализм и ксенофобию, не терпит критики, подавляет плюрализм. То же самое, в точности, можно сказать и об иудаизме! Ну ты ведь читал, в статье все это раскрыто подробно. Разве не убедительно?»
«Если честно, то — нет, не убедительно, — устало ответил Шломо. — Можно возразить тебе многое по каждому пункту в отдельности. Даже мне, профану в этих делах, видны натяжки и преувеличения. Что уж говорить о специалистах — дай им только в руки этот текст, и они камня на камне не оставят от всей твоей аргументации, пункт за пунктом. По-моему, ты просто увлекся…»
Сашка молчал, насупившись. Шломо вздохнул. «Ты твердо намерен это публиковать?» Сашка кивнул. Он сидел, зажав в кулаке свою кепочку — упрямый обиженный сорокапятилетний ребенок. Шломо встал и пошел к стойке. Когда он вернулся с графинчиком чачи и двумя стопками, Сашка сидел все в той же позе, упрямо и вызывающе уставившись в стену напротив. Шломо налил. «Не думаю, что это кошерно, — сказал он шутливо. — Ну да тебе теперь ведь все равно». Сашка не улыбнулся. Они выпили, как было заведено у них издавна — по две, вагон с прицепом. Помолчали. Шломо налил еще.
«Я вот чего не понимаю, — сказал он. — Разъясни ты мне, дураку. Как ты дальше жить собираешься? У тебя же все приводные ремни к этому делу присобачены: работа, дом, друзья, семья наконец… Куда ты теперь пойдешь, горе ты мое луковое? Ты с женой уже разговаривал?»
Сашка мотнул отрицательно.
«Ну вот. Она же тебя выпрет, дурака, как пса паршивого. У тебя же двое детей малых, Саня… Ну что ты киваешь, как китайский болванчик? Скажи что-нибудь…»
Сашка вдруг быстро выпил, налил и выпил. Раз-два, вагон с прицепом. Потом он обратил к Шломо невидящее, мокрое от слез лицо и судорожно вздохнул.
«Эх, Славик, ты думаешь, я всего этого не знаю? Я просто не могу больше, понимаешь? Я просто не могу». Он сгреб салфетку и высморкался. Графинчик кончился.
Самолет опаздывал. Катя, хотя и знала об этом, приехала в аэропорт намного раньше времени, как будто рассчитывая приблизить тем самым долгожданную встречу с Женькой. Она загнала свой старенький «Уно» на полупустую стоянку Бен-Гуриона.
Еще два-три года назад здесь приходилось ездить кругами, ожидая, когда уже кто-нибудь освободит тебе место. Война решила проблему парковки кардинально.
Шломо должен был подъехать на автобусе из Иерусалима, и Катя, держа остановку в поле зрения, пристроилась с книжкой на свободной скамейке. Подошел автобус. Шломо вышел последним и огляделся, крутясь вокруг собственной оси, подобно собирающейся улечься собаке.
«Эй! — крикнула Катя. — Эй!.. Слава!» Он еще немного подергал головой и наконец сфокусировался в ее направлении.
«Ничего себе, — подумала Катя, глядя на приближающегося преувеличенно твердой походкой мужа. — Это в честь чего же мы так набрались?»
Подойдя вплотную, Шломо церемонно кивнул, поцеловал ее руку бережным мокрым поцелуем и лишь после этого плюхнулся на скамейку.
«Катенька, — объявил он решительно. — Если б ты знала, как я тебя люблю!»
«Я знаю, Славик, — сказала она и погладила его по щеке, — Что случилось, ласточка? Где это ты так нагрузился?»
«Сашка. — сказал он. — Ты себе не представляешь… Просто катастрофа…» Он замолчал, крутя головой из стороны в сторону с каким-то особенно безнадежным выражением. «Нет. Я тебе потом все расскажу. Давай лучше Женечку встретим, — он беспокойно оглянулся, ища часы. — А чего это мы здесь сидим-то? Разве не пора?»
«Сиди уже, — рассмеялась она. — Алкаш ты мой ненаглядный. Рейс опаздывает на два с половиной часа. Так что давай, выкладывай — чего это там с Сашкой твоим произошло».
Шломо вздохнул и начал выкладывать. Катя слушала, кивая головой.
«Ты знаешь, меня все это почему-то не удивляет, — отрезала она сердито. — Я всегда знала, что мудак он, твой Саша. И сволочь». В отличие от аполитичного Шломо, Катя имела о происходящем вполне определенное мнение.
«Подожди, Катя, — сказал Шломо, страдая. — Почему ты отказываешь ему в праве на инакомыслие? Почему сразу — сволочь?»
«Почему? Ты еще спрашиваешь почему? Да потому что нас взрывают на улицах! Потому что Гило, в котором, между прочим, живет твоя собственная семья, обстреливают из Бейт-Джаллы наобум святых из крупнокалиберных пулеметов! Потому что твоя собственная дочь подвергается ежедневной опасности, надевая армейскую форму! Подлец он и предатель…»
«Катя, Катя, подожди, — прервал ее Шломо. — При чем тут наша дочь? Она демобилизовалась год тому назад».
«Ну и что? Ты забыл, как мы ночами не спали, как ждали ее звонков из этого чертового Бейт-Эля? Как нас в дрожь бросало от шагов на лестнице? Какая сволочь!»
Шломо понял, что спорить бесполезно. «Хорошо, — сказал он. — Будь по-твоему. Хотя я по-прежнему не вижу никакой связи между обстрелами Гило и сашкиными взглядами на сущность сионизма. Оставим их, эти взгляды. Речь идет о моем старинном друге, который вот-вот окажется на улице безо всяких средств к существованию. Это ты понимаешь?»
«Погоди-ка… — вдруг поняла Катя. — Ты хочешь притащить его к нам жить? В наши две с половиной комнаты? Именно сейчас, когда Женечка возвращается? Ты что — сбрендил?» Она даже встала и прошлась туда-сюда параллельно скамейке с уронившим голову на руки мужем.
«Уму непостижимо…» Она сердито всплеснула руками и села. Шломо молчал. Катя вздохнула. «Ладно, Бельский, что уж с тобой сделаешь. Все равно ты мне плешь проешь с этим идиотом… Пусть приходит. Но руки я ему не подам, так и знай».
Шломо кивнул. «Спасибо, Катюня. И за что мне такое счастье с женой выпало? Другой такой, как ты, нету».
«Это верно, — печально согласилась она. — Такую дуру еще поискать. Пойдем хоть кофе попьем…»