Глава V. Переходный период
В 1847 году были объявлены всеобщие выборы, и Гладстон был избран Оксфордским университетом, что считалось большой честью. Благодаря своему обращению – по крайней мере, в экономических вопросах – в “манчестерцев”, все министерство Пиля вместе с Гладстоном и несколькими последователями откололось от торийской партии, но к либеральной все-таки не примкнуло. Таким образом в парламенте образовалась промежуточная группа, названная по имени своего вождя пилитами. Ее промежуточный характер вполне отвечал настроению Гладстона в течение следующих нескольких лет. С одной стороны, он по-прежнему восставал против пересмотра университетского устава, по-прежнему ратовал против разрешения браков со свояченицами или пытался навязать австралийцам вторую аристократическую палату, а с другой – вместо того чтобы защищать государственную церковь, открыто сознавался, что об этом бесполезно и говорить, потому что в действительности нация почти каждый год принуждена признавать и даже поддерживать материально новые и новые исповедания; вотировал за допуск евреев в парламент, чем немало шокировал чопорную часть Англии; настаивал на восстановлении дипломатических сношений с Римом или на полном самоуправлении духовенства в колониях. А уж что касается торгового законодательства, он был вполне на стороне прогресса и настаивал на открытии всех английских морей для всех иностранных судов, в то время как реакционеры кричали о необходимости отмежеваться от континента, так как оттуда будто бы завозится в Англию тлетворный дух революционной заразы, – это был 1848 год. Впрочем, в то же время это нисколько не помешало Гладстону записаться наравне с будущим императором французов Наполеоном в добровольные полицейские для охраны порядка на улицах Лондона и таким образом оправдать все регрессивные меры, какие принимались тогдашним правительством против чартистского движения.
Однако вплоть до 1851 года он оставался простым членом парламента и не принимал никакого прямого участия в работе министерства.
К этому же периоду относится первое недвусмысленное заявление Гладстоном своих воззрений на международную политику по поводу его оппозиции Пальмерстону, тогдашнему министру иностранных дел либерального правительства. Этот последний, как известно, основывал свою успешную и популярную, но очень уж задорную политику на интриге и праве сильного, искал успеха, не стеснялся в средствах и любил повторять старинную поговорку дипломатов этого сорта: “Народы любят, чтобы их обманывали”. Гладстон говорил о нем: “Он готов был съесть сколько угодно грязи, лишь бы эта грязь была позолоченная”. В палате общин Пальмерстон защищался от своих противников циническими шутками, смеялся над энтузиазмом и боялся людей принципа. Все это не имело ничего общего ни с нравственными устоями, ни с личным характером Гладстона. Отношения между ними все больше и больше обострялись и, наконец, вылились в открытый турнир в 1850 году.
Дело в том, что тогдашняя Греция, едва успевшая встать на ноги после освобождения от турок, имела несчастие навлечь на себя нерасположение Пальмерстона, которому почему-то казалось, что против него интригует французский посланник в Афинах. В то же время случилось несколько мелких недоразумений в отношениях Англии и Греции, которые могли бы в другое время пройти без всяких последствий, а теперь чуть не привели к европейской войне: какой-то мальтийский еврей Дон Пасифико навлек на себя гнев афинского народа, его лавку разбили и имущество разграбили. Он потребовал от греческого правительства возмещения убытков в размере тридцати двух тысяч фунтов стерлингов. Греческое правительство было тогда очень небогато и оставило претензию пострадавшего без внимания. Тогда вмешался Пальмерстон и начал решительно настаивать на уплате Грецией этой суммы. К тому же в это время случились и другие мелкие недоразумения, осложнившие отношения. Так, например, мичман британского военного корабля был по ошибке арестован греческими властями на острове Патрос. В результате английский флот появился в Пирее; русское и французское правительства заявили свой протест, и, наконец, французский посол оставил Лондон. Словом, из-за пожитков мальтийского еврея готова была вспыхнуть война.
Большинство палаты лордов заявило свое неудовольствие; начались дебаты. Пальмерстон говорил свою оправдательную речь пять часов и построил ее на том, что “всякий самый последний британский подданный должен быть уверен, что его защищает вся сила Англии, словом, что он civis romanus est”. Речь была встречена с энтузиазмом. Тогда встал Гладстон и сказал одну из тех своих речей, которые никогда не потеряют своего значения. Он разобрал, что обозначала упомянутая министром римская формула “civis romanus sum”, что такое был римский гражданин, и показал, что это была привилегированная каста победителей, державшая всех соседей в подчинении силой своего оружия; что для нее существовал особый закон, особые принципы, особые правила, которыми не пользовался остальной мир. Очевидно, Пальмерстон так же смотрел и на отношения Англии к ее соседям, что совершенно не согласовывалось с понятиями оратора об истинном национальном достоинстве, благородстве и справедливости. Он видел призвание Англии в ином положении; прежде всего в поддержании среди народов уважения к международному закону и в одинаковом применении его как к сильным, так и к слабым соседям, а затем – в “водворении среди народов принципов братства и независимости”.
Очень понятно, что большинство членов узкопрактичного парламента отнеслось к таким идеям Гладстона как к заоблачным мечтаниям фантазера. Тем не менее, начало было положено – шовинистической и хищнической политике была противопоставлена человеческая, основанная на тех нравственных устоях, которыми мы руководствуемся в нашей общественной и частной жизни. Гладстон в этом случае сделал то же для международных отношений, что он пытался делать и для внутренней жизни государства, – морализировать их. “Будем щадить слабого и защищать его, – говорит он, – не будем вмешиваться в чужие внутренние дела, не станем претендовать быть учителями и цензорами других, а будем делать другим то, что мы желаем, чтобы они нам делали”. Дальше мы увидим, насколько это удалось ему на практике.
Зимой 1850/51 года Гладстон для излечения своей шестилетней дочери должен был прожить несколько месяцев в Неаполе. Вылечить дочь ему не удалось – она умерла после тяжкой болезни, что доставило много горя нежному родителю. Но он нашел в себе мужество использовать свободные минуты для общественной пользы. Неаполитанцы тогда переживали очень тяжелое время: несмотря на то, что номинально у них было и законодательное собрание представителей, и очень либеральная конституция, и законы, и личные права граждан, – но в действительности в стране царил буквально белый террор. Вся оппозиционная половина палаты депутатов была или сослана, или томилась в тюрьмах, а сама палата распущена с применением военной силы, и, кроме того, приблизительно двадцать тысяч лучших граждан королевства разделяли их участь в самых невозможных условиях. И все это происходило в то время, когда в Риме и Венеции была объявлена республика.
Узнав о таком странном состоянии целого государства, Гладстон был до того возмущен и потрясен, что добился через друзей доступа в политические тюрьмы, познакомился с узниками, собрал все фактические сведения, какие только было возможно в то время достать, и написал две статьи в виде двух открытых писем к лорду Абердину, которого просил опубликовать их.
В этих письмах он говорил среди прочего: “Теперешняя практика неаполитанского правительства есть поругание человечества, религии, цивилизации и всех правил приличия. Охранители порядка и общественного спокойствия сами мало-помалу сделались их первыми нарушителями. В полное поругание закона префект и его слуги выслеживают людей, входят в их дома – часто ночью, – расхищают их, захватывают бумаги и имущество, срывают по своему усмотрению полы и обои под предлогом поиска спрятанного оружия, бросают людей в тюрьмы десятками, сотнями и даже тысячами без всякого судебного приговора, а иногда даже и без всякого письменного полномочия, по одному слову полицейского, и большею частью без объяснения характера обвинения.