— Ладно, я тоже решил только смотреть, — говорит он, громко сглотнув слюну.

Присев на корточки у заводи, мы стали терпеливо ждать, пока вода снова станет прозрачной. На реке было полно других заводей, и рыбы в них сколько угодно. Но мне хотелось еще раз увидеть рыбу именно здесь. «Потому что мне не хочется вот так просто уйти, — думал я. — Потому что мне не хочется вот так просто расставаться с рыбой». Вода снова стала прозрачной, и мы увидели покрытую оседавшим в воде илом спину кижуча.

— Э-эй, что вы делаете? Рыбу ловите? — крикнул нам кто-то с берега.

Мы с братом перетрусили, кинули горящие ветки в заводь и замерли.

— Э-эй, я спрашиваю, рыбу что ли ловите? — снова раздался тот же голос, и послышалось шлепанье приближающихся по мелководью шагов.

— Это же Кан! — Сидевший до этого затаив дыхание брат вдруг с радостным криком вскочил. — Кан-сан, это же мы. Мы рыбу не ловим, только смотрим на нее.

Я тоже встал. Кан, размахивая карманным фонариком, разбрасывающим блики на воде, широко шагая, шел к берегу. Я увидел, что он опоясан переметом. В деревне корейцам запрещалось ловить рыбу переметом. И я подумал, что лучше бы Кан прежде, чем кричать, спрятал свой перемет. Но Кан подходил к нам, точно забыв, что несет запретную снасть.

— Здравствуй, здравствуй, — сказал брат степенно, как взрослый.

— Здравствуйте, — ответил Кан, тоже по-взрослому.

— Угу, — сказал я.

— Тоже ловите? — сказал Кан.

— Перемет? — показал я.

— Перемет, — твердо сказал Кан. — Рыба нужна. Праздник, а еды мало.

— Праздник?

— Ага. Разве не слышно?

— Слышно, — сказал брат.

Я прислушиваюсь, и мне действительно почудилась музыка. Музыка доносилась из корейского поселка в низовье реки. От злости застучало в висках, и я почувствовал, что снова стал косить. С того дня в корейском поселке день и ночь играет музыка. Для них это праздник. Их ведь не будут убивать, не будут стрелять, как по мишеням. Праздник, играет музыка. Я презрительно хмыкнул, отвернулся и стал пускать по реке камешки, — они прыгали по воде, хотя было темно и плохо видно. Выбрав плоские камешки, я бросал их, закручивая, чтобы они плашмя стукались о воду и, подпрыгнув, летели дальше.

— Это праздничная музыка, да? — с любопытством спросил брат у Кана.

— Да, ее играют на праздниках. Ну и на похоронах тоже, — громко, чтобы и я слышал, сказал Кан.

— На инструментах играют?

— Ага. Ну и песни поют.

— Вблизи бы послушать, — сказал брат. — Я обязательно стану музыкантом. Пусть хоть корейская музыка. Мне очень нужно послушать вблизи.

Кан помолчал немного, размахивая своим фонариком.

— Твой брат приходил слушать музыку. Попробовал даже бить в барабан.

— Правда? Он правду говорит? — обрадовался брат.

Я сначала решил не отвечать. Но потом, повернувшись к брату и Кану, сказал недовольно:

— Да, бил в барабан. И не в один, в разные барабаны, в большие и маленькие, самых чудных названий. Твой дед, Кан, всегда говорил, что, когда мы победим в Великой восточно-азиатской войне, будет играть музыка и весело бить барабаны. А сейчас войну проиграли, а у вас играет праздничная музыка.

Я заплакал, но тут же устыдился своих слез. Сколько раз я выспрашивал у деда Кана названия инструментов, учился петь корейские песни. Я был единственным мальчиком в деревне, кому разрешалось в любое время приходить в корейский поселок. И только потому, что Кан был моим самым закадычным другом, только потому, что я нравился деду Кана, лучшему музыканту в корейском поселке.

Я вспоминаю, как мы с Каном каждый день под ритм, который отбивал на барабане его дед, тихо, замирающими голосами учились петь корейские песни. «А теперь Кан со своим дедом радостно поют свои песни, чтобы унизить побежденную Японию». Я отер ладонью слезы. Ладонь пахла ивой и землей. Брат молчал. Потом он отошел от Кана и приблизился ко мне.

— Мне эта музыка не нужна, потому я и пришел сюда, на реку, — продолжая стоять к нам спиной, тихо оказал Кан, не то оправдываясь, не то возмущаясь. — Я совсем не радуюсь, что Япония побеждена. А ты злишься на меня, да?

Я промолчал. «Наверно, когда стемнело, Кан приходил к нам домой и потом, разыскивая меня, спустился к реке», — подумал я.

С того дня ребята из деревни перестали общаться с ребятами из корейского поселка. Поэтому Кан, боясь, что, когда он встретится с нами на реке, мы не захотим с ним разговаривать, и обвязался переметом, будто пришел рыбу ловить.

— Ты-то чего взъелся на меня? Хочешь драться — давай! — разозлившись, сказал Кан.

— Давай драться! — сказал я, расставив ноги и приготовившись к бою. — Музыка у вас играет потому, что Япония проиграла войну! Грязные корейцы.

Кан наклонился, чтобы положить фонарь на песок. И я что было сил лягнул его ногой по выставленному вперед плечу. Кан со стоном повалился навзничь, я тоже взвыл от боли в вывихнутом пальце. Кан вскочил. Огромный камень, зажатый в его правой руке, я ощутил как боль, воспринятую глазами и разлившуюся по всему телу. Отступая назад, я тоже старался улучить момент, чтобы поднять камень. Но, если бы я нагнулся, Кан наверняка ударил бы меня камнем. Оскалившись, он тяжело дышал, а меня охватил страх, от которого потемнело в глазах. Вдруг я увидел, что брат тайком от Кана кидает мне камень. Ловко поймав его, я перестал отступать и так же, как Кан, угрожающе размахивал теперь камнем у него перед носом. Мы, я и Кан, замерли. Но за спиной Кана был мой сообщник — брат, внимательно следивший за тем, как мы стоим, зажав в руках камни. Должен был это чувствовать и Кан.

— Я радовался и пел не потому, что Япония проиграла войну, — вдруг сказал Кан. — Я просто рад, что победили корейцы.

— А разве это не все равно, что победили американцы? — крикнул я. — Разве это не то же самое?

— Нет, совсем другое. У корейцев теперь есть родина, — сказал Кан устало, каким-то бесцветным голосом.

— Не знаю, — сказал я тоже устало, неожиданно почувствовав, что вот-вот упаду. — Все равно это то же самое.

Кан молчал, пристально глядя на меня. Мне показалось, что сейчас он обязательно запустит в меня камнем. Но Кан отбросил его в сторону, поднял фонарь и, плача, побежал от реки.

— Пульни в него камнем, — возбужденно сказал брат, вскочив на ноги.

— Отстань, — сказал я.

В горле пересохло, щеки горели. Палец на ноге болел. Я завопил в бессильной злобе и бросил камень в реку. Я устал, мне хотелось спать, в груди застыл ледяной комок. Обняв брата за плечи, я сказал задумчиво, тихим голосом:

— Пошли домой, пошли спать.

Во сне я будто бы червяк. Да нет, самый настоящий червяк. Красный, точно обваренный кипятком червяк, скользко извивающийся в теплой вязкой грязи сточной канавы. Рядом со мной, червяком, ком земли, в который превратился труп отца. Ком небольшой, и это не обычная земля, он издает неприятный запах. Труп человека или животного быстро разлагается, замутняет грунтовые воды и превращается сначала в землю и кости, а потом в ничто. Побелевшие кости — это просто легкие камешки. Но так же как камешки не перемешались с трупом отца, так и эти кости уже не имеют к нему никакого отношения. Их даже собаки не станут есть. Кошка и та понюхает и отбросит. Если разбросать их в поле, не сыщется зверя, который подобрал бы их. Потому, что они не пахнут, потому, что не имеют цвета и формы, которые радовали бы зверя. Извиваясь в месиве из грязи, той же грязи, в которую превратился труп отца, я вспоминаю слово «ригл»[2] из английской книжки, оставшейся от брата, погибшего на войне. Извиваться, извиваться, извиваться, ригл, ригл, ригл. Я извивающийся червяк. Извиваясь и извиваясь, червяк перемешивает обычную грязь, красную и зеленую грязь, соленую и кислую грязь и впитывает все это через поры. А потом забитый грязью по горло червяк выделяет свои соки через глаза, нос, рот. Такова жизнь червяка. Такова червячья жизнь всех, кого убивают и закапывают. Все японцы превратились в червей, а грязь, в которой все мы копошимся, попирает долговязый человек в армейских ботинках. Приложив к глазам руку козырьком, он смотрит в небо. Это Макартур…

вернуться

2

Wriggle — извиваться (англ.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: