— Вы не посмеете!

— Не посмею? — удивился Сьенфуэгос. — Право, падре, я думал, вы меня лучше знаете!

Он поднял его за шиворот, словно мешок с мукой, и швырнул в воду, после чего принялся яростно намыливать, оттирая свободной рукой слой грязи толщиной в несколько миллиметров.

— Пустите меня! — вопила в истерике несчастная жертва воды и мыла, охваченная гневом, который вот-вот грозил закончиться апоплексическим ударом. — Пустите меня немедленно!

Но Сьенфуэгос, казалось, совершенно оглох. Затащив монаха на середину реки, где вода доходила ему до груди, он быстрым движением разорвал ветхую рясу, и течение тут же унесло ее прочь.

— О, пресвятой Иоанн Креститель! — чуть не плакал бедный францисканец. — Что же я теперь надену?

— Чистую одежду — разумеется, после того как вымоетесь, — пообещал мучитель. — Хотя, если желаете, можете ходить нагишом.

Видимо, перспектива ходить нагишом совершенно не устраивала брата Бернардино де Сигуэнсу, поскольку он без лишних слов взял мыло и принялся яростно тереть себя.

Да, стоило полюбоваться на это зрелище, как тело монаха постепенно меняет цвет, как прозрачные воды становятся мутными от смываемой грязи, много лет покрывавшей несчастного монаха, который, видимо, рассудил, что если уж взялся за какое-то дело, то должен сделать его как следует; а быть может, его грела мысль о том, что эта помывка будет последней на ближайшие десять лет, как стала, видимо, первой в текущем столетии.

Затем он вышел из реки, стыдливо прикрываясь руками — тощий, сморщенной, белый и дрожащий от холода, вызывая одновременно смех и жалость. Трудно представить человека, который выглядел бы более беспомощным.

Довольный Сьенфуэгос вновь раскрыл котомку и вручил монаху белоснежную рясу, при виде которой бедняга пришел в ужас.

— Белое? — воскликнул он, словно увидел самого дьявола. — Вы и впрямь думаете, что я надену белую рясу?

— Чем вам не нравится белое?

— Я в этом буду похож на доминиканца.

— Ах, бросьте, святой отец! Лучше быть чистым доминиканцем, чем вонючим францисканцем. Не думаю, что для Бога так важен цвет ваших одеяний; для него важно, что у вас в душе, а я уверен, что ваша душа столь же чиста, как чисто теперь ваше тело.

Час спустя они добрались до хижины Сьенфуэгоса, и донья Мариана с трудом узнала в этом маленьком человечке, сверкающем чистотой и одетом в слишком просторную для него рясу, того самого ужасного инквизитора, что так упорно допрашивал ее в подземельях крепости Санто-Доминго.

— Это и в самом деле вы? — спросила она, не веря своим глазам. — Тот самый брат Бернардино де Сигуэнса?..

— Увы, боюсь, что от прежнего брата Бернардино мало что осталось, — вздохнул тот. — К тому же по милости этого зверя я теперь наверняка подхвачу простуду, а мне бы не хотелось окончить жизнь на земле язычников.

Словно в подтверждение своих слов, он громко чихнул, затем высморкался и, поковыряв в носу, добавил совершенно другим тоном:

— Если хотите знать правду, то мне здесь нравится, несмотря даже на мытье, — признался он. — И я рад видеть вас на свободе, в окружении близких.

— Так значит, вы не собираетесь сжигать меня на костре как ведьму? — спросила немка.

— Вы же сами знаете, что я никогда и не собирался этого делать, — ответил монах. — Это было самое тяжкое дело, какое мне когда-либо поручали, зато теперь я просто счастлив, несмотря даже на это доминиканское облачение, — он улыбнулся. — Я не создан быть инквизитором, теперь я точно в этом уверен.

— Я это знаю, но не могу понять, какого черта вы делаете в свите губернатора?

— Я один из ближайших его советников.

— Вы? — поразился Сьенфуэгос. — Кто бы мог подумать! И какие же советы вы ему даете?

— Те, что позволяют мои знания и совесть, — слегка обиженно ответил монах. — Но не думаю, что вас так уж это беспокоит. Гораздо важнее закончить то дело, ради которого я и пришел сюда. Так что давайте займемся крестинами, а заодно проведем и свадьбу.

— Свадьбу? — удивилась донья Мариана Монтенегро. — О какой свадьбе вы говорите?

— О нашей, разумеется, — ответил Сьенфуэгос, немного озадаченный этим вопросом.

— О нашей? — переспросила она столь же удивленным тоном. — Насколько я помню, мы ничего не говорили о свадьбе.

— Возможно, и не говорили, — согласился канарец. — Но у нас ребенок, мы любим друг друга, ты теперь вдова, я не женат. Самое время пожениться. Или ты не согласна?

— Однажды я уже была замужем, — горько призналась Ингрид. — И не была такой уж хорошей женой. Зачем же мне теперь снова совершать ту же ошибку, если у нас с тобой все так хорошо?

— Не так все у нас и хорошо, — возразил обеспокоенный Сьенфуэгос, который уже начал догадываться, куда клонит Ингрид. — Мы живем во грехе.

— О каком грехе ты говоришь, ты ведь даже не католик? — сурово ответила она. — С каких это пор тебя беспокоят подобные вещи?

— Вот с этой самой минуты, — ответил он. — С минуты на минуту меня должны окрестить, и я отныне намерен стать добрым католиком, а потому не желаю жить во грехе. — Он помолчал, стараясь взять себя в руки, а потом, махнув рукой в сторону на брата Бернардино, смущенно наблюдавшего за этой сценой, добавил: — Всю жизнь ты мечтала выйти за меня замуж, и вот теперь у нас есть человек, готовый провести брачную церемонию без долгих проволочек. Так с чего теперь, черт возьми, такие перемены?

— Мне это не кажется хорошей идеей.

— Значит, тебе кажется хорошей идеей то, что наш сын будет расти бастардом?

— Нет, конечно, — согласилась Ингрид, явно обескураженная. — Я вовсе не хочу, чтобы мой сын был бастардом, но почему ради этого мы должны делать то, чего делать не хотим?

— Я этого хочу. Именно этого я хочу больше всего на свете. И всегда этого хотел. Почему же ты этого не хочешь?

— Ах, перестань! — чуть не расплакалась донья Мариана. — Ты же сам прекрасно знаешь почему!

— Нет, не знаю, — сурово и твердо заявил Сьенфуэгос. — Объясни мне, пожалуйста.

— Глядя на нас, люди могут решить, будто я твоя мать, — призналась она наконец.

— И поэтому ты считаешь, что я недостоин быть твоим мужем?

— Что за бред — жениться! Гораздо уместнее здесь было бы усыновление, чем свадьба.

— Это самая гадкая вещь, какую я когда-либо слышал от тебя, — произнес Сьенфуэгос. — Измерять любовь разницей в возрасте — все равно, что судить об уме человека по его росту.

— Согласен с вами, — вмешался брат Бернардино. — Это настоящая глупость, недостойная умной женщины, дочь моя. Там, в крепости, вы мне казались умнее.

— Вам этого не понять, святой отец, — перебила его немка. — Вы даже не представляете, что происходит.

— Я-то как раз представляю, — спокойно ответил тот. — Слава Богу, не вчера родился. Сказать по правде, мне больше лет, чем вам обоим вместе взятым. — Он с нежностью посмотрел на свою бывшую узницу, потом взял ее руку сжал, чтобы приободрить. — И я хорошо понимаю, что с тобой происходит, — добавил он. — Понимаю, что он моложе, а ты пережила ужасные минуты, которые оставили свой след. Но поверь, мне не понадобилось много времени, чтобы понять: этот человек любит тебя больше всего на свете. Он многократно рисковал жизнью ради тебя, и я уверен, что не мыслит своей жизни без тебя. Так что забудь об этих женских глупостях и выходи за него замуж!

— А что будет, когда я стану старухой, а он будет по-прежнему молод и хорош, как сейчас?

— Ты думаешь о тех временах, когда станешь старухой, — францисканец шмыгнул носом — от этой привычки его не смогло отучить даже мытье. — Так почему бы тебе не пойти дальше и не поразмышлять о тех далеких временах, когда ты станешь трупом? Никогда не мог понять, почему женщин гораздо больше беспокоит то, что случится в грядущие времена, чем то, что происходит сейчас? Думаю, именно в этом и кроется ваша неспособность совершить хоть что-нибудь путное. Если бы, например, перед вами стояла задача построить храм, вы бы тут же задумались о тех временах, когда он рухнет, пусть даже до этой минуты он и простоит долгие века, — он снова сжал ее руку. — Ответь мне на один вопрос, только честно, — попросил он. — Ты любишь этого человека?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: