Эти слова со шлепком будто окончательно отрезали, отрубили прежнюю жизнь. Он видел двор, где появился на свет. Грустную маму под пирамидальным тополем Добродушную тётку Сигир и строгого дядьку Кактои меж горбов которого спала, мурлыкая, кошка Mvшука. И весёлого Шухлика, прыгавшего и скакавшего по первому снегу- Неужели ещё утром он был этим осликом? Всё родное и близкое так быстро уплывало, растворяясь в сумерках! Всё дальше и дальше! И уже еле заметно, словно глядишь со дна глубокой черной ямы.
И не то чтобы Шухлик свалился в эту яму. Нет, чёрная яма сама, как ядовитый паук каракурт, заползла внутрь, в самое сердце. И уже усыпила до смерти прежнего Шухлика, превратила в жалкого, дрожащего ослёнка без имени.
Новый хозяин Маймун-Таловчи погонял его палкой, покрикивая.
— Эй, как там тебя? Шире шаг, лентяи! Так и назову — Танб'ал-лодырь. Да у меня не заленишься! Работа с утра до вечера, Танбал! А будешь упрямиться, приготовлю из тебя люля-кебаб.
Рыжий ослик еле переставлял ноги и через шаг спотыкался, не различая сквозь слёзы канавки, камни и кочки.
Тяжёлое имя
Так появилось у рыжего ослика, бывшего озорного Шухлика, новое имя — тяжёлое и мрачное, как день ненастный, — Танбал! Будто сначала по одному уху влепили — тан! И сразу по другому — бал!
И жизнь сразу началась тяжёлая и ненастная, под стать новому имени.
Когда они вышли с базара, Маймун-Таловчи грубо дёрнул за уздечку, тормозя ослика. А ведь мог бы просто сказать: "Постой-ка, братец, минутку". Но разве дождёшься от такой обезьяны человеческого обращения?
Ослик поднял голову и поглядел с укором. Да напрасны такие взгляды — ничего не проймёт, коли нет ни души, ни совести. Впрочем, может быть, это одно и то же — душа и совесть? Или встречаются бессовестные души?
Так раздумывал рыжий ослик и не сразу заметил, что прямо посреди улицы за стариком в тюбетейке бредёт понуро, косолапо медведь в верёвочном наморднике. Верно, на базар — народ смешить.
Медведь почему-то был серым. Шерсть на боках потёрта. И шел он, покачивая башкой, так покорно, так смиренно, как старый-старый битый осёл. Казалось, медведь уже давным-давно позабыл, кто он такой на самом-то деле, и на всё махнул лапой. Не всё ли равно? Какая разница — может, и правда осёл! Даже собаки лаяли на него вяло, сомневаясь, медведь ли это.
"О, нет! — напугался ослик. — Если забуду о Шухли-ке, если забуду, кто я такой, то непременно пропаду! Имя Танбал меня раздавит — обратит в равнодушное безответное существо, в раба без роду-племени, которому самое место на дне чёрной ямы".
Он так задумался, что Маймун-Таловчи несколько раз пребольно ударил его палкой, понуждая идти.
— Долго они петляли по узким кривым и тёмным улочкам, стиснутым глухими глинобитными стенами, словно по лабиринту, из которого уже никогда не выбраться. Колючая, как дикобраз, тоска овладевала всё же осликом, хоть он и сопротивлялся как мог. Однако сгорбился, поник всем телом и уши повесил, как увядшие листья салата. Его даже пошатывало от стены к стене.
Тоска оказалась могучей и побеждала, превращая его в страдальца и горемыку. Тот, кто не знал Шухлика раньше, сказал бы теперь, что это самый бедный, несчастный и глупый осёл в целом мире.
— И зачем я тебя купил, олуха такого? — ворчал Маймун-Таловчи. — Ты, Танбал, не просто лодырь, а ещё и зловредный тупица! Упрямый лентяй или ленивый упрямец — всё одно. Ну да моя жёнушка выбьет из тебя дурь ослиную — шёлковым будешь, как её шаровары.
Ох! Это имя — Танбал — пригибало к земле! Будто на спину взвалили каменную глыбу, а поверх взгромоздилась какая-то жёнушка в шароварах.
Хозяин отворил крохотную, но толстого дерева дверь в стене и загнал ослика во двор, заставленный клетками, в которых, как показалось, сидели и метались из стороны в сторону рыжие шапки с хвостами, точь-в-точь такие же, как на голове Маймуна-Таловчи, только покуда живые. Резкий незнакомый звериный запах стелился по двору, так что ослик очнулся на время от горьких своих раздумий.
Его тоска была очень сильна, но та, что истекала из этих клеток, — куда сильнее! Безнадёжная и угрюмая, как неизлечимая болезнь. Она тявкала и повизгивала, эта тоска. Она глядела сквозь железные сетки чёрными, напуганными лисьими глазами.
— Вот моё хозяйство! Прибыльное! — ухмыльнулся Маймун-Таловчи. — Кстати, ты, осёл, такой же рыжий, как эти лисы! Будешь плохо работать, Танбал, и с тебя шкуру спущу. Если не на шапку, так на чувяки сгодится.
Из дома вышла тётка — длинная-длинная и худая-прехудая, как плётка. Хозяйка, судя по шёлковым шароварам. И заговорила так пронзительно-резко, будто кнутом стегала, жалила.
— Кто этот ничтожный уродец?! Где ты, слабоумный, его подобрал? На какой свалке? Видно, что не работник. Через месяц околеет!
— Ну что ты, драгоценная Чиён? — отвечал хозяин, невольно приседая и поёживаясь, как гамадрил при виде крокодила. — Очень крепкий молодой ослище! Незаменим для наших улочек, где ни трактор, ни самосвал не пройдут. Будет возить камни для нового дома. Да я для тебя, золотая моя тростиночка, за месяц дворец построю с помощью этого осла. А потом пускай околевает…
Хозяйка Чиён махнула рукой, так что ветер поднялся — шаровары её раздулись, как капюшон очковой кобры, а лисы в клетках замерли по углам.
— Привяжи его покрепче. Да сними попону! Что за баловство — осёл в попоне?! Я из неё тебе халат сошью.
Ослик очутился в тесном закутке между лисьими клетками. Раздетый и некормленый. Со спутанными ногами. Настолько обруганный, запуганный и одинокий, что хотелось околеть назло новым хозяевам прямо сейчас, а не через месяц.
Возились и тихонько шептались о чём-то своём невесёлом лисы. Под этот шёпот он и забылся тяжёлым, тревожным, как весь прошедший день, сном. Впервые без благодарственной песни. И вздрагивал во сне, вспоминая палочные удары. И плакал, пугаясь страшных, как чёрные скорпионы, имён — Маймун-Таловчи, Чиён, Танбал. Выгнув ядовитые хвосты, они надвигались со всех сторон до самого рассвета.
Ранним утром, когда едва порозовели облака на востоке, и было так тихо и покойно в небесах, что и на земле не ожидалось ничего дурного, из дома вышел хозяин, и сразу стало хуже во всём мире.
Маймун-Таловчи потянулся, откашлялся хрипло, как простуженный петух. Бросил ослику пучок жёсткой деревянистой травы. Распутал ноги, навьючил две огромные корзины, и погнал со двора, тыкая в загривок нарочно заточенной палкой. Это было больнее укуса скорпиона. Или скорее тысячи укусов тысячи скорпионов! Потому что хозяин, подгоняя, колол непрерывно, чтобы Танбал не мешкал, быстрее и быстрее вёз тяжёлые камни из дальнего карьера.
Так он и бродил до полдня, навьюченный корзинами, по узким улочкам и по грязной дороге, где ноги подгибались, будто осиновые прутики, разъезжаясь в глине.
Наконец, хозяин Маймун-Таловчи ушёл обедать в дом. А ослику достались три жалких увядших пучка — даже трудно сказать, травы ли. И снова дотемна за камнями, которые становились всё тяжелее и тяжелее, — раз за разом, час от часу. Да ещё и сам хозяин время от времени взбирался на спину.
Наверное, это специальное наказание для самых плохих в мире осликов, — думал Шухлик, засыпая ночью в своём закутке рядом с лисами, будто проваливался во всё ту же глубочайшую и беспросветную яму. Лучше уж остаться в этой черноте навсегда — только бы никто не трогал!"
Однако тут же — казалось, и минуты не прошло — его будил хозяин.
— Хватит дрыхнуть, безмозглый Танбал! Уже солнце восходит!
— Этому ишаку только бы всхрапнуть! — появлялась заспанная хозяйка Чиён в таких широченных шароварах, куда легко уместилась бы дюжина дынь и арбузов. — Что муж, что осёл — подзакусить да на боковую!
Сегодня оба без обеда — может, пошустрее будете!
После этих слов мрачный, как носорог, хозяин Маймун-Таловчи ещё больнее погонял ослика, злобно ударяя острой палкой в открытую рану на загривке. А камни грузил такие, что корзины еле выдерживали, покряхтывали из последних сил.