Он посмотрел на Бандуру с состраданием, как смотрит учитель на бестолкового ученика. Вынул из кармана что-то завернутое в тряпицу.
— Я же вижу. По оружию и прочему. Вот.
На тряпице лежало что-то серое и бесформенное. Бандура, разглядывая, наклонился к его руке и вдруг отшатнулся.
— Это что? Человеческий?!
— Человеческий позвонок… и наконечник стрелы, застрявший в нем… Такие сувениры оставили нам предки.
Тягостное молчание повисло над окопом, над танком, над высотой. Что-то цвиркало неподалеку, то ли птица кувыркалась в волнах дневного зноя, то ли ветер, разгулявшийся к полудню, барахтался в соседних кустах. А больше никаких звуков не доносилось ниоткуда. Но тишина никому не казалась в эту минуту мирной и расслабляющей.
— Семь веков назад Европа трепетала, ожидая нашествия монгольских орд, — заговорил Дынник. — Многоязыкие полчища хана Батыя, разгромив десятки царств и княжеств, ринулись на запад, чтобы выполнить завет своего кагана — окунуть монгольское копье в «последнее море» — так они называли Атлантический океан. И не было в Европе силы, способной остановить нашествие…
— Как теперь, — подал голос Бандура и оглядел бойцов. Все молчали, и Бандура тоже больше ничего не сказал, хотя уж раскрыл рот, чтобы добавить что-то крепкое по поводу новых орд, новых полчищ.
— Но случилось то, чего никто в Европе не ожидал: орды Батыя вдруг повернули обратно. Это было воспринято как чудо. Попы и папы приписывали спасение богу и своим молитвам. Короли и князья в западных странах выхвалялись друг перед другом несуществующими победами. Дворцовые историки, наторевшие в угодничестве, исписали немало пергамента, чтобы доказать правоту королевских выдумок. Но мы-то знаем: главной причиной, спасшей Европу от разгрома, заставившей Батыя повернуть ноздри коней на восток, была потеря большей части своих войск на равнинах разоренной, но не покорившейся Восточной Европы, Монгольская конница споткнулась о развалины русских городов…
Он замолчал на минуту, и Бандура восторженно оглядел всех. Очень хотелось ему сказать что-то, то ли о тех героических временах, то ли о Дыннике, выглядевшем недотепой, а оказавшемся вон каким оратором, хоть на митинг высовывай, хоть куда. Но опять ничего не сказал красноармеец Бандура, не было у него таких слов.
— История хранит память о кровопролитной сече на реке Сити, о мужестве дружин Коловрата, о героической обороне Рязани, Владимира, Киева. Но история не слишком разговорчива. Она почти ничего не говорит о том, как защищались другие большие и малые города. Одна из таких тайн — период, следовавший непосредственно после падения Киева в декабре тысяча двести сорокового года. Об этом времени летописи рассказывают до обидного скупо: «Также взяли татары Кременец, город Изяславов, Галич… и инии гради мнози, им же несть числа». Но как взяли? Хитростью, посулами, в жестоком бою? Вероятно, мы находимся на одном из этих безымянных городищ, защищавшихся до последнего человека. Судя по находкам, битва была отчаянной — следы мечей на костях, проломы в черепах… Все эти кости, несомненно, принадлежат русичам, ибо монголы имели обычай собирать и сжигать трупы своих соплеменников… Чтобы узнать подробности жизни и героической гибели этого древнего городища, нужны планомерные и длительные раскопки. Но я уже теперь могу представить себе, как это было…
Внезапно Дынник нырнул под танк, выдернул из свертка длинный меч, высоко поднял его над головой. И застыл, не зная, как выразить картину, вдруг возникшую перед ним,
…Бородатый воин в шлеме и кольчуге машет мечом в сторону воротной башни. Мужики торопливо закрывают ворота, бегут на стену ремесленники, не успевшие снять фартуки, с топорами в руках, бабы с серпами, воины в тяжелых кольчугах. Все бегут, тащат на вал бревна, камни. Молодая женщина, с круглыми от ужаса глазами, прижимает к себе ребенка. Старик с клюкой все норовит остановить кого-нибудь, расспросить — что такое содеялось?
А над степью пыль. Лохматые лошаденки, копья с конскими хвостами на концах. Вся эта сила, невиданная, неслыханная, валом валит на высоту, на городок, замерший за крутым обрывом, растекается половодьем по окрестным полям и перелескам…
— Товарищ лейтенант, пыль!
Вскочили все разом, уставились в замутненную зноем даль. Там, где лесок ломал безупречную линию горизонта, стлалось белесое облачко.
Лейтенант вскинул бинокль, разглядел несколько черных точек, похожих на безобидных жучков, крикнул, не оборачиваясь:
— По местам!
Зашумела, зашебуршила и замерла засада. Теперь автомашины можно было разглядеть простым глазом. А в бинокль лейтенант уже ясно видел солдат в кузовах. Не мог только сосчитать машины, первые пять ясно различались, а сколько дальше, в пыли, — не понять. Ему хотелось, чтобы их было много, как можно больше. Тогда уж ни один снаряд не пролетит мимо, каждая пуля найдет цель. Лихорадочное состояние овладевало им, знакомое по самым первым боям, когда еще не привык к крови и гибель друзей казалась неестественной. Его радовала и пугала эта внутренняя дрожь, похожая на озноб. Радовала потому, что вместе с ней уходили нерешительность и скованность, появившиеся с приходом Марыси. А пугала возвратом комплекса неопытности, будто он и не воевал вовсе, будто все ему предстоит впервые.
— Не стреля-ать! — тонко закричал он. — Команда «Огонь!» по выстрелу пушки!
Пыль совсем затянула дорогу, стлалась над полем густой дымовой завесой. Некоторые машины выскакивали в сторону, ехали по нескошенным хлебам, но на тряской пашне быстро отставали и снова ныряли в пыльную пелену.
Держа в прицеле первый грузовик, Меренков ждал, когда тот выедет на ближний изгиб дороги. Не было теперь перед ним ни Марыси, ни друзей-товарищей, живых и погибших, вся жизнь, все мечты и надежды слились в одно-единственное желание — не промахнуться первым снарядом. Он бормотал машинально себе под нос какие-то слова и очень бы удивился, если бы понял, что бормотал:
— Господи, не дай промахнуться, не дай промахнуться, не дай!..
То, что входит в человека в пору детства, живет в нем до последнего часа. Так, самому крепкому парню в тяжкую минуту хочется заплакать.
Выстрел громыхнул, как показалось лейтенанту, совсем неожиданно. Звонко вылетела гильза, и звон ее захлебнулся в гильзоулавливателе. Знакомо запахло пороховой гарью. А разрыва все не было видно, и лейтенант еще успел удивиться, как медленно в иные секунды может тянуться время.
Ему повезло с первым выстрелом. Снаряд угодил в кабину грузовика, разбросал солдат, сидевших в кузове. Это он сразу засек наметанным глазом. А в следующий миг вскинулся черно-огненный сноп: вспыхнул бензин. Второй, третий, четвертый снаряды рванули в стороне от машин, но это не беспокоило: осколки все равно доставали. Он не слышал, как прицельно тюкали винтовки красноармейцев, как суматошно частили десятки немецких автоматов, посылал снаряд за снарядом по черневшим в пыли и дыму пятнам автомобилей, торопясь, крича so весь голос, ругая заряжающего за то, что медлит.
И вдруг лейтенант увидел, что стрелять больше уж не по кому. На дороге полыхали четыре костра, а уцелевшие грузовики прямо через хлеба уносились к дальней роще.
И затихло поле. Отзвенело в ушах оглушающее эхо стрельбы, снова стало слышно, как срезанные ветки, укрывающие башню, царапаются под ветром о горячую броню. Пороховую гарь быстро вытянуло в открытый люк. Лейтенант выглянул, и первое, что увидел, — маячившую над зеленью кустов круглую перевязанную голову Дынника.
— Не двигаться! — закричал он. — Прекратить движение!
Снова нырнул в башню, припал к прицелу, готовый не снарядом, так пулеметной очередью срезать тех, кто откроет огонь по высоте. Ясно было, что там, в густой пшенице, валялись не только убитые да раненые, но прятались и уцелевшие гитлеровцы. Но они не стреляли, ждали.
И сержант Гаврилов, сидя в своей ячейке, недоумевал по поводу столь внезапно оборвавшегося боя, и даже неопытный Дынник все порывался встать, чтобы посмотреть, куда подевались немцы. У Дынника это был первый настоящий бой. Попавший в маршевую роту, он с первого дня призыва только и делал, что маршировал. Сначала к фронту, потом в обратном направлении, пока не выяснилось, что маршировать уже некуда — кругом немцы. Он снова привстал и опять никою не увидел. Только полыхали четыре костра посреди поля.