Экил привык к темноте. Он был сиротой, а сирота — это лишний рот, поэтому на хорошее отношение рассчитывать не приходилось. Один раз проявил бы доброту, и это проклятое отродье взяло бы в оборот тебя и твою семью и в момент поглотило бы все ваши припасы. Сирот стоило остерегаться. Кричали на них, если подоходили слишком близко, а если не слушали, можно было и пнуть. Поэтому Экил, осиротев в восемь лет, не без причины старался держаться от людей подальше. Он стремился найти такие места, которые другой не стал бы искать: тесные, скрытые ото всех. Такие, куда едва ли проникал свет. Он стремился в темноту заброшенных помещений — грязных, покрытых плесенью, которые порой оказывались и вовсе не заброшенными, но населенными тихими, всеми забытыми и бесчеловечными обитателями. Или в темноту старого коридора, который все обходили стороной.
Сквозь центральные кварталы с их бесконечными закоулками, минуя технические помещения, в дальний конец триста пятьдесят седьмого этажа, безлюдный коридор уходил за угол. Туда никто не заглядывал. Свет здесь постоянно мерцал, стены были испещрены множеством трещин, словно кожа на старом лице. Влага заполняла эти трещины, капая с потолка в серые лужи на полу.
Говорили, что много лет назад на триста пятьдесят восьмом этаже произошел прорыв канализации, и его коридоры медленно затапливало. На поверхности плавали сотни раздутых тел, растворяясь в ядовитой воде и собственных испражнениях. Говорили, будто однажды потолок безлюдного коридора обвалится, извергая из себя этот поток, и обрекли бы жильцов триста пятьдесят седьмого на ту же судьбу — утонуть в дерьме.
Но правда была в том, что никто не знал. Никто не знал, что произошло этажом выше, и существовал ли он вообще. Никто не знал наверняка, что находилось на триста пятьдесят седьмом этаже. На это указывал лишь выведенный синими поблекшими чернилами на каждом углу номер триста пятьдесят семь. Если они были на триста пятьдесят седьмом, ниже было триста пятьдесят шесть этажей, и выше могло быть столько же.
Однажды, когда Экилу было двенадцать, его обвинили в краже металлолома. Трое мальчишек погнались за ним, и он рискнул скрыться от них в безлюдном коридоре, где тусклый свет, чуть ярче слабого проблеска, освещал бетонные стены, которые гноились и разлагались от постоянной влажности, подобно открытым ранам. Наконец, отступая к тупику бетонной стены, Экил обнаружил, что свет совсем угас, оставив клочок безупречной темноты.
Сегодня Экил пришел сюда, потому что снова наблюдал за Джендейи, за ее совсем короткими волосами, ее большими яркими глазами, за дрожанием и суетой её изящных рук. Она, как и Экил, закончила базовое обучение в пятнадцать. Вскоре Джендейи ждали курсы по специальности инженера или специалиста по гидропонике.
Сегодня настало ее время. Шрамы на лицах говорили о том, что остальные через это уже прошли. Джендайи сделала вид, что сопротивлялась, однако, хихикая, позволила себя увести.
Внутри у Экила все похолодело, и он последовал за ними. Он мог всматриваться в даль длинного коридора из-за углов, словно бы становясь его частью.
Её вели в потрескавшуюся даль, откуда до Экила доносилось эхо их разговоров.
— Не надо, — прошептал он ей вслед. — Не надо.
Миновав пульсирующий гул коридоров с тепловым оборудованием, которое заставляло пол вибрировать и делало воздух сухим и горячим, они подошли к внешней стене. Окно.
Окно закрывала стальная пластина, которую поднимали раз в день, чтобы можно было впустить свет. Этот свет совершенно не походил на тот, что испускали лампы. Его желтизна выжигала слезы восхищения из глаз смотрящих. Каждый день в течение четырех минут свет падал на решетку у дальней стены, обеспечивая триста пятьдесят седьмой энергией. Когда свет гас, стальная пластина возвращалась на место до следующего дня.
Порой эта красота так завораживала некоторых людей, что они просили поднять их к свету. Они купались в нем, и улыбки священного озарения застывали на их лицах. Остальные ходили за ними по пятам целый день, слушая о квинтэссенции света. Спустя пару дней, плоть на лицах, испытавших свет, начинала шелушиться и отваливаться кровавыми кусками, оставляя после себя сочащиеся язвы, похожие на мокрые трещины в бетонных стенах.
Это повторялось годами — настолько сильным было притяжение света. До тех пор, пока не погибло слишком много, поставив судьбу триста пятьдесят седьмого под угрозу. Тогда выходить на свет запретили.
Обо всем этом Экилу рассказала мать. Рассказала ему о болезни, которую вызывал свет, а точнее нечто невидимое в нем под названием радиация. Мать Экила была блестящим лидером, заслужившая, однако, ненависть за свой блеск. По большей части это все, что Экил о ней помнил: ее знания и все то, что она ему рассказывала.
Порой он слышал ее голос. Он рассказывал о механизмах, людях, числах.
— Повтори, — говорила она снова и снова. Так много вещей, которые Экил не понимал, но мог повторить. Постепенно, он стал внезапно понимать какую-то из них, наталкиваясь на дверь, которую никто не мог открыть, или механизм, который никому не поддавался. Наследие его матери.
Вот что он помнил о ней. Это и прикосновение ее ладони к лицу. Возможно, испытанное только однажды. Мягкое, прохладное прикосновение к его горящей от лихорадки щеке. Не ласковое слово. Не любящий взгляд. Только прикосновение.
Она лишила их света, и они не смогли с этим смириться. Несколько человек оторвали стальную пластину от стены, и теперь в окно мог смотреть каждый в любое время, даже когда свет не проникал внутрь.
И люди смотрели. Когда свет мерк, они все смотрели в окно и не могли остановиться. Спустя месяцы, а иногда и годы, на лицах появлялись шрамы. Кровавые трещины испещряли их вдоль и поперек, но они не были смертельны. По крайней мере, от них умирали не сразу. Не настолько быстро, чтобы можно было связать эти события. Взрослые, среди них родители и те, на лицах которых не было живого места, запрещали детям смотреть слишком часто. Однако нередко дети пробирались в комнату, чтобы украдкой взглянуть в окно. Это было чем-то вроде обряда посвящения для многих из них.
Экил никогда не смотрел. Он обещал матери не смотреть, когда был слишком маленьким, и не понимал, что обещает.
— Похоже на туннель, — говорила Риса. — Бетонная стена очень толстая. Но за ней... живой туман. Он движется, подобно дымку от машин. Он дышит.
В голосах, зазвучавших вокруг, слышалось одобрение и благоговейный трепет.
— Давай же, — продолжала Риса. Она была близкой подругой Джендей, всегда готовой прийти на помощь. — Я тебя подсажу.
Джендей не двигалась с места, переводя взгляд с окна на Рису и обратно.
— Ну же, — с улыбкой подбадривала Риса.
Джендей сделала шаг вперед.
Риса опустилась на колени, соорудив из сцепленных ладоней импровизированный уступ. Взобравшись на него, Джендей потянулась к окну.
— Нет! — прокричал Экил.
Ненадежная конструкция пошатнулась, и Джендей приземлилась на ноги.
— За ним! — закричала Риса, указывая на Экила. И все, как один, устремились в его сторону.
Но он уже скрылся из поля зрения. Спотыкаясь, он несся по коридорам, ударяясь о стены, отталкиваясь руками и ногами от встречающихся на пути преград, чтобы можно было набрать скорость.
Сначала преследователям не удавалось за ним угнаться, но Риса и Свейн, самые быстрые из них, не упускали Экила из виду. А пока они его видели, его можно было догнать, ведь триста пятьдесят седьмой этаж не был бесконечен.
Он бежал туда, куда можно было убежать на триста пятьдесят седьмом. На другой конец, в безлюдный коридор.
Оттолкнувшись от одного угла и свернув за следующий, он устремился дальше сквозь падающую с потолка коричневую жижу и мерцающий свет ламп.
Он слышал эхо их голосов и приближающийся топот.
— Он побежал туда, — задыхаясь и кашляя, выпалил Свейн.
— Нет, — голос Рисы был грубым и хриплым. — Он побежал по коридору. Туда.
Экил отступал все дальше. Мимо луж, полных мутной воды с потолка, туда, куда не дотягивалось даже мерцание ламп, в манящую тьму. Они никогда не решились бы побежать за ним.