— И вы еще считаете меня нетерпеливым, — сказал я.

— А что? — Он крутанул головой в одну, в другую сторону и оглядел меня мутным взглядом. По взгляду этому я понял, что, когда его заносит, он не так быстро останавливается.

Он уселся поглубже в кресло, провалился в него и начал тоненько и визгливо:

— Человеку гораздо легче говорить, пересыпая авреликой свою речь. Он меньше заикается, если раньше заикался, меньше волнуется, если склонен к волнению, меньше спотыкается на словах, имеет возможность найти нить своей речи, если она теряется… аврелика ему помогает сосредоточиться…

Он выполз из кресла, оперся о подлокотники, подался весь вперед. Я спросил его:

— По-вашему, выходит, засоренная речь лучше чистой речи?

— Не в этом суть. В крайнем случае, можно делать ударение на последнем слоге, слово-то остается. Да и не в ударении дело, если на то пошло. Гибкость всегда хороша. И везде.

— Не о том я толкую, — сказал я с досадой.

— Да вам не втолкуешь, — сказал он с досадой.

— Но почему вы уверены, что ваше слово пошло по свету?

— Здесь у меня целая теория. Сотни страниц, исписанные мелким бисерным почерком. Все учтено. И оговорено. Возьмите кавказские народы. У них добавляют в разговоре «Э» или «А». К примеру: «Послушай, а… куда идешь, э… домой не приходи, а… хуже будет, э…» и так далее. Так вот. Если аканье и эканье удобно, целесообразно, смягчает интонацию речи, сближает и уравнивает собеседников, то звучное «аврелика», как некое эсперанто, заменит «А» и «Э». Красивей и целесообразней, согласитесь, хотя и длинней. Но зато легче найти нить: произнесешь, к примеру, медленно: АВ-РЕ-ЛИ-КА… — и вот уже ускользнувшие слова выплывают, как расписные.

— По-вашему, выходит, все люди теряют нить разговора, в голове у них целый сумбур и сумятица?

— У большинства.

— И вы своей авреликой в два счета устраните эту сумятицу и мозги у людей заработают как часы?

— А что?

— Да ничего.

— Вот то-то и оно.

— И вы в этом нисколько не сомневаетесь? На секунду он задумался.

— Те люди, которые шпарят без запинки и не теряют нить, пусть себе шпарят, но… не исключено, что они начнут вдруг шпарить одно лишь слово АВРЕЛИКА, АВРЕЛИКА, АВРЕЛИКА… ха-ха! Слишком восприимчивые люди, сами понимаете… близко к сердцу все принимают.

— Да ну вас! — отмахнулся я.

— Конечно, некоторые, вроде вас, обрывают меня и смеются, а воспитанные люди в большинстве случаев делают вид, что не слышат аврелики, но на самом-то деле… слышат. Должно привиться. Ведь в диссертации все учтено и оговорено.

— Но почему вы именно это слово выбрали, не пойму. То есть вы его изобрели, прошу прощения. Бессмысленных-то слов сколько угодно можно изобрести. Любым словом можно «пересыпать», как выразились вы.

— Любым?

— По-моему, любым.

— Гм… — сказал он после некоторого молчания. — Об этом я не подумал… можно подыскать другое слово, но важен принцип.

— Но по свету-то вы пустили именно это слово?

— Ну, оно еще не успело облететь весь свет…

— Не собираетесь ли вы заменить его другим, пока не поздно?

— Гм… целесообразней оставить старое. Оно начало свое движение и пусть продолжает шествие. Поскольку все оговорено и учтено.

— Не все, — сказал я, — далеко не все. Себя вы не учли.

— Как то есть?

— Забыли пересыпать свою речь авреликой, — сказал я.

Он спохватился:

— О да… Аврелика… тьфу, черт, аврелика… конечно же, аврелика, да, да…

(Теория, не связанная с практикой, сотни страниц, исписанных мелким бисерным почерком, — коту под хвост.)

Он все твердил:

— Забыл, забыл пересыпать…

— Из пустого в порожнее, — добавил я с удовольствием.

А он утомленно улыбнулся. Он давал понять, что всю жизнь пересыпать из пустого в порожнее не легкая работа, тяжкий труд. И от этого сознания улыбка не сходила с его лица, становилась резче, четче, каменным становилось у него лицо и каменной была улыбка.

И легкое слово «аврелика» превратилось у него в камень тяжелый, громоздкий, брошенный посреди дороги и мешающий проехать и пройти.

ЭТО БЫЛО ВЧЕРА

Нас разделяла перегородка с обоями с двух сторон. За перегородкой я слышал, как Кошкин кашлял и как смеялся, когда вычитывал в книжках смешное. Он всегда громко смеялся, читая забавные книжки. Иногда он смеялся по целым дням, с перерывами на обед. Это значит, что книжка попалась очень забавная. Он стучал мне в перегородку, приглашая с ним посмеяться. Мы сидели вдвоем на его диване и грохотали что было мочи. Мы смеялись так, что графин на столе выплескивал воду. Я не мог очень много смеяться, я тотчас чувствовал спазмы в горле и уходил к себе. Каждый раз зарекался я смеяться так сильно. Вот и сейчас, я только что лег и улеглись мои спазмы, как вдруг он опять стал звать меня, заливаясь смехом. Но я больше не мог смеяться. Он позвал меня еще раза два. Я притворился спящим,

И вдруг… Он прошел сквозь перегородку, прошел надо мной по воздуху, сотрясаясь от смеха, вошел в другую стенку, вышел из нее, нырнул в потолок и все продолжал смеяться, смеяться, потом он вошел преспокойно в пол, вышел из пола, нырнул в окно, вынырнул из окна, затем пропал на моих глазах, очутился на улице, и оттуда я слышал его непрерывный смех.

Я накрыл голову одеялом. Это все показалось мне слишком странным. Я накрыл голову одеялом и так сидел без движения, но чувствовал, что у меня дрожат коленки. Кошкин звал меня за перегородку.

Я молчал.

Он снова позвал меня.

Я молчал.

— Сережа, — спросил он, — ты спишь?

— Я не пойду, — сказал я глухо.

— Ну и дурак, — сказал он.

— Ну и ладно, — сказал я глухо.

Кошкина хоронили на другой день. Он лежал в гробу с улыбкой. Его провожали с музыкой. На кладбище выступали ораторы. Хвалили Кошкина. Говорили, что зря он умер. Плакала мать его, приехавшая из Пензы. Печально смотрел в одну точку брат его из Мытищ.

На следующее утро Кошкин позвал меня из своей комнаты. Он опять над чем-то смеялся. Это меня удивило, так как он вчера умер. Я вошел к нему. Он сидел на диване и читал книгу.

— Ты же умер, — сказал я ему.

— Это было вчера, — сказал он просто.

ВИЗИТ

Я готовился к мудрой беседе с ученым. О! Это был великий ученый! Я нервничал не на шутку. Я много думал, как мне говорить и как отвечать на вопросы.

Он встретил меня у двери. Он крепко пожал мне руку. И, прямо взглянув в глаза, спросил:

— Вы не знаете, где муравей? Я удивленно пожал плечами. Дочка его, лет восьми, сказала:

— Он у тебя в шляпе, папочка.

— Я только что видел шляпу, там его нет.

— Ну, значит, мама взяла его с вилками, манной крупой, макаронами, ложками, чашками, кошками, мылом, банками и пузырьками.

— Я только что спрашивал маму, она не брала его.

— Ну, тогда он в коробке или в Москве. — Навряд ли…

— Ну, тогда он в тазу.

— В алюминиевом или в медном?

— Наверно, в медном.

— А может быть, в алюминиевом?

— Может быть, в алюминиевом.

— А может быть, он не там?

— Может быть, он не там.

— Тогда в другом месте.

— Значит, в другом.

— А если он в ухе?

— У кого?

— У мамы.

— Навряд ли.

— А может быть, он в башмаке?

— Может быть.

— А может, он в бане?

— Все может быть.

— А вдруг он в сыре?

— Почему бы и нет?

— А вдруг он в Бомбее?

— Пожалуй…

— А вдруг он пропал…

— Очень-жаль, — сказал отец.

Я хлопал глазами, но я не сказал ни слова. Великий ученый был мрачен. Как мне показалось, он был расстроен.

Обратившись ко мне, он сказал:

— Право, вы на меня не сердитесь, но это очень серьезный вопрос..:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: