– Вайолет меня убьет.
– А при чем тут ты? Ты вообще не будешь знать, приходил я или нет и чем я тут занимаюсь. Как будто меня и не было. Приходишь, дома все в порядке, только если что сломалось, все починено. А на столе денежки. Зачем он их оставил, тебе и неизвестно. Понимаешь, что я говорю?
–Ага.
– Ты только попробуй, Мальвоночка. Одну неделю. Нет, лучше две. Если: ты передумаешь, просто оставь перед уходом мои деньги на месте, и я буду знать. Вернешься, ключ будет на столе.
–Ага.
– Это твой дом, ты скажи, что надо сделать, починить там или что, или если что не так. Но поверь мне, голубушка, ты даже и не заметишь, приходил я или нет. Придешь – все на местах, только вот из крана не капает.
–Ага.
– И каждую субботу будешь класть в свою банку из-под сахара пятьдесят центов.
– Не велика ли цена за вечерний разговор?
– Ты не представляешь, сколько можно накопить, если не пьешь, не куришь, в карты не играешь и церковную десятину не отдаешь.
– Может, зря ты этого не делаешь?
– А меня как-то не тянет на дурное. Очень мне надо шататься по кабакам. Хочется немножко женского общества, вот и все.
– Ты, похоже, не сомневаешься, что ты его получишь. Джо улыбнулся.
– Ну не получу, ну и что. Кому от этого плохо?
– Никаких записок.
– Что?
– Никаких писем. Я ничего передавать не буду.
– Не беспокойся. Мне не нужен друг по переписке. Потолковать за жизнь в спокойном месте и больше ничего.
– А если что-то случится, и тебе или ей надо отменить встречу?
– Все будет в порядке.
– А если она заболеет, и ей надо тебя предупредить?
– Я жду, потом ухожу.
– А если ребенок внезапно заболеет, все ищут маму, а она тут с тобой валандается?
– С чего ты взяла, что у нее есть дети?
– Мой тебе совет: не связывайся с бабой, у которой маленькие дети.
– Хорошо.
– Нет, это все слишком.
– А ты не думай об этом. Ты тут ни при чем. Ты что, слышала, чтобы я к кому-нибудь приставал? Я дольше тебя живу в этом доме, и поди, спроси, обо мне ни одна женщина худого слова не скажет. Я продаю косметику по всему городу, и хоть раз я к кому-нибудь лез? Нет, ты не можешь так сказать, потому что не было такого. Я просто хочу немного радости в жизни, как приличный человек. Ну что тут такого?
– Вайолет тут такого.
– Вайолет больше волнует ее попугай, чем я. В остальное время она готовит свинину, которую я терпеть не могу, или жжет щипцами волосы, от которых так воняет, что меня просто тошнит. Может, так у всех, кто долго женат. Ну а ее молчание? Это просто невыносимо. Она вообще перестала говорить и мне не дает. Другой бы уже гулял направо и налево, ты же отлично это знаешь. Я же не такой.
Не такой, да такой. Хитрил, обманывал, и гулял каждый вечер, когда бы его девице не заблагорассудилось. Они ходили в «Мексику», «Сукс» И всякие другие клубы, названия которых меняются каждую неделю и где бывают такие, как он. Он стал четверговым мужчиной, а особеннocть этих мужчин заключается в том, что они плотски удовлетворены. Выходные и другие дни тоже годятся, но четверг – это точно. Я раньше думала, это потому, что прислуга обычно в четверг выходная и может с утра поваляться в постели, что исключено в выходные, когда нужно либо ночевать в доме, где ты работаешь, либо так рано вставать, что даже на завтрак времени нет, не то что на все остальное. Но я заметила, что это касается и мужчин, чьи жены работают в барах или поварами в ресторанах, где выходные воскресенье и понедельник; школьные же учитeльницы, певички в кафе, машинистки и продавщицы на рынке отдыхают в субботу. Город любит свои выходные: день до получки, день после получки, субботняя суета, закрытые магазины, тихие школы, вход в банк на решетке, окна контор в темноте.
Итак, почему же это в четверг мужчины выглядят удовлетворенными? Может, из-за искусственного ритма рабочей недели? Может, в семидневном цикле есть что-то ложное и организм не любит его, предпочитая дуэты, триплеты, квартеты, но только не семидневный цикл, и если разбить его на подходящие человеку порции, то остановка случается как раз в четверг. Сопротивляться бесполезно. Непомерные ожидания и беспощадные требования конца недели в четверг еще ничто. В пятницу и субботу много волнений: люди ждут выходных для встреч, расставаний и других перемен, каковые события любят сопровождаться синяками или даже капельками крови.
Но в поисках удовлетворения чистого и глубокого, баланса довольства и удовольствия ничто не сравнится с четвергом, что и подтверждается сытым выражением на лицах мужчин и их молодецкой поступью. В этот день они достигают полноты жизни и какой-то особо элегантной походки, даже если они не очень крепко держатся на ногах. Они вышагивают по середине тротуара и тихо посвистывают у темных дверей.
Конечно, вся эта роскошь быстро кончается, и через двадцать четыре часа они опять испуганы и восстанавливают утраченную лихость за счет первой попавшейся чужой беспомощности. Вот и получается, что не оправдывающие доверия выходные мрачны, скрипучи, разукрашены синяками и испещрены струйками крови. Досадные поступки, обидные и грубые замечания, слова,
долго потом клокочущие в сердце, не свойствены четвергу. Наверное, тому, в чью честь он назван[8], такое бы не понравилось, но факт есть факт: его день для Города это день любви и довольных мужчин. Глядя на них, женщины улыбаются. Мелодии, насвистываемые сквозь ровные зубы, застревают в памяти и позже раздаются у кухонной плиты. Зеркало у входной двери отразит головку вполоборота и изящную линию бедер.
В той части Города, ради которой они сюда перебрались, правильная мелодия, насвистываемая у дверей или улетающая с кругов и бороздок пластинки, может изменить погоду. От заморозков к жаре, от жары к прохладе.
Как в тот июльский день, почти девять лет назад, когда мерзли на улицах здоровые мужчины. В обычный летний день, влажный и солнечный, Алиса Манфред три часа стояла на Пятой авеню, дивясь на холодные черные лица и слушая барабанную дробь, выговаривающую то, о чем молчали идущие в марше[9] люди. Все, что поддавалось словесному выражению, было написано на знамени: что-то из Декларации Независимости. Но настоящее значение скрывалось в барабанном бое. Был июль 1917 года, и красивые лица были холодны и спокойны, медленно заполняя пространство, отвоеванное для них барабанными палочками.
Пока они маршировали, Алисе показалось, что прошел день, промелькнула ночь, а она все стояла, держа за руку малышку, пристально глядя в одно за одним проплывавшие мимо холодные лица. Барабаны и застывшие, как на морозе, лица причиняли ей боль, но боль лучше страха, а Алиса боялась уже давно – сначала боялась в Иллинойсе, потом в Спрингфилде, штат Массачусетс, потом на Одиннадцатой авеню, на Третьей авеню, на Парк-авеню. Южнее 110-й улицы она вообще не чувствовала себя в безопасности, а Пятая авеню была самой страшной из всех. Это здесь выглядывали из автомобилей белые и.махали зажатыми в ладонях долларовыми бумажками. Здесь продавцы дотрагивались до нее, как будто она была вещью, частью того товара, который она сподобилась счастья у них за свои же деньги купить. Здесь требовалось обернуть себя бумагой перед тем, как примерить блузку (но ни в коем случае не шляпу) с разрешения хозяина. Здесь она, независимая пятидесятилетняя женщина со средствами, не имела фамилии. Здесь говорившие по-английски дамы в автобусе окликали друг друга: «Не садись рядом с ней, голубушка, неизвестно, что у них может быть». А женщины, которые не знали ни одного английского слова и не имели денег на пару шелковых чулок, вставали, если она опускалась на сиденье рядом с ними.
Теперь во всю ширину Пятой авеню катил ась волна холодных черных лиц, молчаливых и неподвижных, доверивших барабану сказать все, о чем молчали губы и что видели их глаза. Боль по-прежнему была в ней, но страх ушел. Пятая авеню прочно заняла ее внимание наравне с заботой о только что осиротевшей малышке, стоявшей рядом.