Никто и не говорит, что так уж все хорошо или, там, легко живется. Как все есть – вот что важно, и если не теряться на улицах, в общем знать, как устроен Город, то он не сделает вам ничего плохого. Я не из сильных, и по-настоящему защитить себя – этого от меня не ждите. Но я умею быть осторожной. Главное, постараться, чтобы никто не знал о тебе все. И еще одна немаловажная вещь: я наблюдаю людей и пытаюсь вычислить их планы, ход их мыслей, прежде чем они сами в этом разберутся. Огромный город: надо понять, как выдержать его, чтобы он тебя не раздавил. Безусловно, здесь я открыта и уязвима для всякого невежества и беззакония. Но меня эта жизнь вполне устраивает. Мне нравится, как Город внушает людям мысль, будто они могут делать что хотят, и при этом остаться безнаказанными. Вот они, я их вижу. Белые, богатые и не очень, заходят в дома, покрашенные и отделанные черными тетками-работягами побогаче их самих; причем и те, и эти вполне довольны друг другом. Вижу глаза черных евреев, полные беспредельной жалости ко всем, кто не они, вижу, как их взгляды пасутся на прилавках с грудами еды и на лодыжках шалопутных женщин, а легкий ветерок тем временем колышет белые перья на шлемах ребят из ВНАР[4]. Откуда-то из-за тучи выплывает цветной музыкант, играя на саксофоне, а под ним в закутке между домами стоит девушка и что-то серьезно говорит мужчине в соломенной шляпе. Он дотрагивается кончиком пальца до ее губы и снимает налипшую крошку. Она замолкает. Он касается ее подбородка, поворачивает к себе ее лицо. Так они стоят. Она перестает цепляться за свою сумочку, шея ее красиво изогнута. Мужчина опирается рукой о стену. По повороту его головы и тому, как движется его челюсть, я вижу, что он мастер красиво говорить. Солнце крадется в переулок за их спинами. Опускается, рисуя напоследок красивую картинку.

В Городе делай что тебе угодно, он всегда тут, под ногой, он поддержит и пристроит, что бы ты ни затеял. В его кварталах, на пустырях и в переулках творится все, что только могут изобрести сильные и чем будут восхищаться слабые. Требуется лишь помнить о его планировке – он сделан специально для тебя, услужливый и чуткий к тому, куда ты хочешь пойти и что может понадобиться тебе завтра.

Я слишком долго, слишком много, может быть, жила в своем мире. Мне говорят, что надо больше выглядывать наружу. Общаться. Согласна, я и вправду склонна замыкаться в себе, но когда тебя заставляют торчать под часами и ждать, а сами в это время благодушествуют на другом свидании или же обещают посвятить свое время после ужина исключительно тебе, а сами засыпают, едва ты заговоришь, – от этого, знаете ли, можно стать необщительной, а вот этого как раз мне бы и не хотелось.

Общительность в Городе это все. Приходится соображать, как быть одновременно дружелюбной и неприступной. Когда улыбаться, а когда отворачиваться. Иначе потеряешь власть над собой или, наоборот, окажешься во власти посторонних вещей, вроде той жути, что случилась прошлой зимой. Люди говорили, что да, конечно, времена нынче хорошие и деньги легкие, но по улицам ходит беда и никто не застрахован от неприятностей, даже мертвые. Доказательство тому – нападение Вайолет на покойницу во время похоронной службы. И ведь трех дней не прошло с начала 1926 года. Умные головы следили за приметами – погода, комбинации чисел, сны – и толковали, что грядут всяческие несчастья. Что учиненный на похоронах скандал есть знак свыше для праведных и залог будущих кар для нечестивых. Не знаю, у кого больше амбиций, у этих вещунов или у Вайолет, но за суеверами, известное дело, по части больших надежд трудно угнаться.

Миру исполнилось семь лет в ту зиму, когда Вайолет оскандалилась на похоронах и ветераны на улицах еще донашивали свои армейские шинели. Да и что лучше могли бы купить они на свои деньги и какая одежда плотнее скрыла бы то, чем они гордились в 1919 году? Восемь лет спустя, за день до безобразия, учиненного Вайолет в церкви, снег падает и, не тая, остается лежать на Лексингтон и Парк-авеню, ждет, когда по нему покатятся телеги с углем для печек, стынущих в подвалах. В больших пятиэтажных домах и в деревянных домишках, пристроившихся между ними, люди стучатся друг другу в двери и спрашивают, не нужно ли чего или наоборот можно ли чего позаимствовать. Кусок мыла? Капельку керосина? Сала, курицы или свинины – добавить в суп? Не идет ли у кого муж в магазин, если какой открыт? И нельзя ли приписать скипидар в его длинный список, к которому приложили руку все хозяйки по соседству?

Такой мороз, что больно дышать, но как бы ни уныло было зимой в Городе, оно стоит того, лишь бы жить себе на Ленокс-авеню и не опасаться насчет феев[5] и их вечных выдумок; тротуары здесь хоть и занесены снегом, но зато шире, чем главная улица в родном городишке, и самые что ни на есть простые люди приходят спокойненько на остановку, садятся в трамвай, дают кондуктору монетку и едут, куда им заблагорассудится. А куда им может заблагорассудиться, если все рядом? Вот тебе церковь, вот магазин, надо в гости, пожалуйста тебе гости, женщины, мужчины, почтовые ящики, мебельная торговля (правда, полных средних школ нет), разносчики газет, притончики со спиртными напитками, парикмахерские (банков тоже нет), кафешки с танцами, мороженщики, тряпичники, бильярдные, уличные базарчики, тотализаторы и любые клубы, общества, организации, союзы, ордена, объединения, братства и сестричества, какие только можно помыслить. Все пути, конечно, исхожены, и есть дорожки, скользкие от постоянных набегов то одних, то других, там где скрещиваются интересы многих, где есть что-нибудь притягательное или волнительное. Что-нибудь такое страшненькое, с треском и блеском. Выбиваешь эдак пробку из бутылки и прикладываешься к холодному стеклянному горлу. Находишь себе на голову приключений или сам берешь других за глотку, дерешься до упаду и улыбаешься, когда острие ножа проносится мимо тебя. Или не мимо, какая разница. Да только поглядеть на это, и то здорово. И здорово знать, что где-то там, в твоем собственном доме хозяйки составляют списки покупок для мужей, и те пойдут рыскать по базару, и вернутся нагруженные как верблюды, а на кухнях висят простыни, потому что снегопад и на улицу их нельзя, и они висят, как декорации на спектакле про волхвов в воскресной школе.

Молодые здесь не так молоды, а средний возраст вообще отсутствует. Шестьдесят, да что там шестьдесят, сорок, это максимум, из-за чего стоит волноваться. Если кто доживает до этих лет или, чего доброго, становится по– настоящему старым, то сидят они себе и наблюдают за тем, что происходит, как будто это какой-нибудь пятицентовый фильм с киножурналом. А то начинают соваться в чужие дела, совершенно до них не касающиеся, хотя сами не в состоянии и имена-то запомнить тех людей, в чьи судьбы они суют нос, а делают это просто ради того, чтобы поговорить, услышать собственный голос и позлорадствовать, глядя на чужое огорчение. Хотя я знала некоторые исключения. Пожилых людей, например, которые не шлепали детей только за то, что почему бы и не шлепнуть, но берегли силы на что-нибудь более важное. Последний роман с множеством улыбок и маленьких подарков. Или уход за старым другом, который бы зачах без этого. А иногда вся жизнь идет на то, чтобы скрасить день и устроить на ночь человека, с которым прожито много лет.

На Ленокс-авеню, в квартирке Вайолет и Джо Трейсов, комнаты как пустые птичьи клетки с наброшенными на них покрывалами. И лицо мертвой девушки, преследующее их по ночам. Они по очереди откидывают одеяла, поднимаются с продавленного матраса и крадутся на цыпочках по холодному линолеуму в гостиную, чтобы уставиться на то единственно живое, что еще, кажется, присутствует в этом доме: фотографию дерзкой, неулыбчивой девушки на каминной полке. Если приходит Джо, выгнанный одиночеством из-под бока жены, лицо смотрит на него без надежды и сожалений, это-то отсутствие укоризны и будит его по ночам с тоской по ней. Она не тычет в него обвиняющим перстом, и губы не кривятся в осуждении. Ее лицо спокойно, великодушно и дружелюбно. Но если приходит Вайолет, фотография совсем другая. Девичье лицо становится жадным, высокомерным и очень ленивым. Уж эта любительница снимать сливки с чужого молока не станет ни ради чего трудиться, а спокойно приберет, что плохо лежит на чужом трюмо и бровью не поведет, если ее застукают. Лицо ехидны, тихонько пробирающейся на твою кухню, чтобы брезгливо вымыть вилку, положенную у тарелки. Обращенное внутрь лицо – оно видит только себя. Ты здесь потому, написано на нем, что я смотрю на тебя.

вернуться

4

Всеобщая Негритянская Ассоциация Развития (UNIA – Universal Negro Improvement Association), основанная в 1914 г. Маркусом Гарви, призывавшим к переселению американских негров в Африку.

вернуться

5

Фей – белый (негр, презр.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: