— Не сердись на меня, Руфь, — сказала мама, взглянув на меня через плечо.
Я перестала толкать коляску, вынула сигарету и закурила.
— А я и не сержусь.
— Еще как сердишься. Давай посмотрим, как у меня пойдут дела. Возможно, в следующую субботу со мной уже все будет в порядке.
Когда мы зашли в дом, Йохен, помолчав с минуту, мрачно изрек:
— От сигарет бывает рак, ты разве не знаешь?
Я недовольно фыркнула, и обедали мы уже в довольно напряженной атмосфере. Периоды долгого молчания прерывались только пустыми банальными фразами со стороны матери. Она уговорила меня выпить стакан вина, и я потихоньку стала расслабляться. Я помогла маме вымыть посуду. Стоя у нее за спиной, я вытирала тарелки, а она полоскала стаканы в горячей воде, в круглой как бочка раковине.
«Бочка-дочка, дочка-бочка, отыскала дочку в бочке», — рифмовала я про себя. А все-таки хорошо, что сегодня суббота, и не нужно преподавать, и не будет никаких учеников. Я подумала, что, возможно, не так уж и плохо провести какое-то время вдвоем с сыном. И тут моя мать что-то сказала.
Она снова прикрывала глаза ладонью, вглядываясь в лес.
— Что?
— Ты кого-нибудь видишь? Там, в лесу, видно кого-нибудь?
Я внимательно посмотрела.
— Никого не вижу. А что случилось?
— Мне показалось, что я кого-то заметила.
— Туристы, отдыхающие — сегодня суббота, солнце светит.
— Да, верно: солнце светит, и с миром все в порядке.
Мама подошла к шкафу и достала бинокль, который там хранила, затем вернулась к окну и навела бинокль на лес.
Я проигнорировала ее сарказм, пошла к Йохену, и мы стали готовиться к отъезду. Мать снова села в кресло-коляску и подчеркнуто направила ее к входной двери. Йохен рассказал бабушке о столкновении с водителем грузовика, развозившим пиво, и о том, как я, забыв о всяком воспитании, сказала нехорошее слово. Она закрыла ему лицо ладонями и с обожанием улыбнулась.
— Твоя мама может очень сильно разозлиться, когда на нее находит. Я уверена, что тот дядя был очень тупым, — сказала она. — А твоя мама — очень сердитая молодая женщина.
— Спасибо тебе за это, Сэл. — Я, наклонилась, чтобы поцеловать ее в лоб. — Я позвоню вечером.
— Нельзя ли попросить тебя об одолжении? Можешь, когда будешь мне звонить, после первых двух гудков положить трубку, а потом перезвонить снова? — и объяснила: — Так я буду знать, что это ты. В коляске ведь быстро по дому не проедешь.
И тут я впервые по-настоящему обеспокоилась: подобная просьба действительно могла оказаться признаком тихого помешательства или бреда — но мама поймала мой взгляд.
— Я знаю, о чем ты думаешь, Руфь, — сказала она. — Но ты неправа, абсолютно неправа.
Она встала с кресла, высокая и несгибаемая.
— Подожди секунду, — попросила мама и пошла наверх.
— Ты опять рассердила бабушку? — тихим голосом укоризненно спросил Йохен.
— Нет, что ты.
Мать спустилась по лестнице — как мне показалось, без всяких усилий — с пухлой темно-желтой папкой подмышкой. Она протянула папку мне.
— Прочитай это.
Я взяла у мамы папку. В ней оказалось несколько десятков страниц — листы бумаги разного качества и разных размеров. Я открыла папку. На первой странице было написано: «История Евы Делекторской».
— Ева Делекторская, — протянула я озадаченно. — А кто это такая?
— Это я, — ответила мать. — Я — Ева Делекторская.
ВПЕРВЫЕ ЕВА ДЕЛЕКТОРСКАЯ увидела этого человека на похоронах брата Николая. На кладбище он стоял поодаль от остальных присутствовавших. На голове у него была шляпа — старая коричневая фетровая шляпа — и до того это ей показалось тогда странным, что прочно засело в голове, не давая покоя: что за человек догадался прийти на похороны в коричневой фетровой шляпе? Почему такое неуважение? И Ева зацепилась за эту мысль, чтобы сдержать охватившее ее страшное и гневное горе в узде: удивление и возмущение не позволяли горю поглотить ее полностью.
Они с отцом вернулись в свою квартиру раньше остальных. И когда отец зарыдал, Ева почувствовала, что тоже не может сдержать слез. Отец взял двумя руками фотографию Коли в рамке и сжал ее так крепко, словно она была прямоугольным рулем. Ева положила руку отцу на плечо, а другой быстро смахнула у себя со щек слезы. Она не находила слов, чтобы хоть как-то его утешить. Затем Ирэн, ее мачеха, принесла треснутый поднос с графином бренди и маленькими стопками, величиной с наперсток. Она поставила поднос и вернулась в кухню за тарелкой засахаренного миндаля. Ева присела перед отцом на корточки и протянула ему стопку.
— Папа, — простонала она, не в силах говорить нормально, — выпей немного — вот, смотри, я пью.
Она сделала небольшой глоток бренди и почувствовала, что губы онемели. Ей было слышно, как крупные слезы отца падали на стекло фотографии. Он посмотрел на дочь и, прижав ее к себе одной рукой, поцеловал в лоб.
— Ему было всего двадцать четыре… Двадцать четыре, а?..
Он прошептал это так, будто Колин возраст был чем-то совершенно фантастическим, словно бы кто-то сказал ему: «Ваш сын растворился в разряженном воздухе» или «У вашего сына отрасли крылья, и он улетел».
Ирэн подошла к мужу и осторожно взяла фотографию, аккуратно разогнув его пальцы.
— Mange, Sergei, — сказала она ему, — bois — il faut boire.[2]
Она поставила фотографию на ближайший стол и начала разливать бренди в стопки на подносе. Ева протянула тарелку с засахаренным миндалем отцу, и он взял немного, неловко уронив несколько штук на пол. Они медленно пили бренди, грызли орехи и говорили банальности: о том, как им повезло, что день выдался облачным и безветренным; как было бы неуместно на похоронах солнце; и как это было любезно со стороны старого мсье Дьюдонне добираться до них аж от самого Нюли-сюр-Сейн; и как безвкусно выглядели засушенные цветы, принесенные Лусиповыми. Как будто это все имело какое-то значение! Ева глаз не сводила с фотографии Коли, который улыбался в своем сером костюме так, будто удивленно слушал их болтовню с насмешливым выражением глаз. Внезапно она почувствовала, как на нее накатила приливная волна гнева, и она отвела взгляд. До чего же все обидно и нелепо! К счастью, тут позвонили в дверь, и Ирэн встала, чтобы встретить первого из гостей. Ева устроилась рядом с отцом, она слышала приглушенные звуки учтивого разговора в передней, где снимались пальто и шляпы, и даже сдержанный смешок, бывший проявлением той странной смеси сочувствия и невероятного облегчения, непроизвольно возникающего у вернувшихся с похорон.
Услышав этот смешок, отец Евы посмотрел на дочь, затем фыркнул и безнадежно пожал плечами, как человек, забывший ответ на простейший вопрос; и она неожиданно поняла, как он постарел.
— Теперь остались только мы с тобой, Ева, — сказал он, и ей стало ясно, что папа вспомнил о своей первой жене, Марии — его Маше, ее матери, — которая умерла много лет тому назад на другом краю света. Еве тогда было четырнадцать, а Коле — десять. Держась за руки, они стояли втроем на кладбище для иностранцев в Тяньцзине; воздух был полон лепестков цветов гигантской белой глицинии, росшей на кладбищенской стене: они походили на снежные хлопья, на крупные мягкие конфетти.
«Нас осталось только трое», — сказал он тогда, у могилы матери, крепко держа детей за руки.
— А кто был тот человек в коричневой фетровой шляпе? — спросила Ева, чтобы сменить тему разговора.
— Человек в коричневой фетровой шляпе? — переспросил отец.
Тут в комнату осторожно пробрались нервно улыбавшиеся Лусиповы, которые привели с собой толстую кузину Таню со своим новым мужем-коротышкой, и трудный вопрос о человеке в коричневой фетровой шляпе был моментально забыт.
Однако Ева увидела его снова, три дня спустя, в понедельник — в первый день ее выхода на работу, — когда решила сходить на обед. Он стоял под навесом epicene[3] напротив, в длинном пальто из твида — темно-зеленом — и в своей нелепой фетровой шляпе. Незнакомец встретился с Евой взглядом, кивнул и улыбнулся, а затем перешел дорогу, чтобы поздороваться, на ходу снимая шляпу.