— ТЫ должен понять, — продолжила я, — что она была в очень странном состоянии, Германия, в тысяча девятьсот семидесятом — она все еще находится в странном состоянии, хотя уже прошло шесть лет. В обществе тогда начался какой-то подъем — шел процесс какого-то определения. Например, когда я пошла на встречу с Карлом-Хайнцем в первый раз, меня поразил висевший на фасаде университета огромный, написанный от руки плакат. На нем значилось: «Institut fur Soziale Angelegenheiten» — «Институт общественного сознания»… Понимаешь? Не «Факультет истории» или что-нибудь в этом роде. Поскольку для тех студентов, в семидесятом году, изучать историю означало определять свое общественное сознание.
— А что это значит?
— Ну, то есть понимать, как события прошлого, особенно недавнего прошлого, сформировали их представления о себе. Это на самом деле имеет мало общего с документированными фактами, с формированием общепринятой точки зрения на трактовку событий прошлого…
Теперь я уже рассказывала не для Хамида, но, вспоминая ту первую встречу с Карлом-Хайнцем, я начала обретать себя.
Как наяву я вновь видела ту первую нашу встречу. В его мрачной темной комнате вдоль стен башнями стояли стопки книг — книжных шкафов не было. По полу были разбросаны подушки — кроме них сидеть там было не на чем — а на низком письменном столе горели три ароматические свечки, фактически — одна тайская кровать, и больше ничего. Профессор оказался высоким мужчиной с прекрасными русыми волосами до плеч. Брюки из жатого вельвета темно-красного оттенка, поверх вышитой неяркой шелковой рубахи надето несколько ниток стеклярусных бус. Все на лице было выразительным: длинный нос, пухлые губы, густые брови — не столько красиво, сколько привлекательно. После трех лет в Оксфорде при виде подобного преподавателя я испытала нечто вроде шока. Он жестом указал мне на одну из подушек, а себе подтянул другую, устроившись напротив меня.
Он повторил название моей диссертации несколько раз, как будто ища в нем юмористический подтекст, словно бы я задумала розыгрыш.
— А что за человек он был, — спросил Хамид, — этот Карл-Хайнц?
— Сначала он показался мне не похожим ни на кого из тех, кого я когда-либо встречала. Потом, когда я узнала его по-настоящему, через год или около того, он медленно, но уверенно опять стал обыкновенным. Он просто стал таким же, как все.
— Я не понимаю.
— Эгоистичным, тщеславным, ленивым, беспечным, подлым… — я попыталась вспомнить побольше эпитетов. — Самодовольным, хитрым, лживым, слабым…
— Как ты можешь так говорить? Ведь он — отец Йохена.
— Подумаешь, заслуга. По большому счету, все мужчины одинаковы.
— Ты очень цинична, Руфь.
— Ничего подобного. Никакая я не циничная.
Хамид ясно дал понять, что не хочет углубляться в обсуждение этого вопроса.
— Ну так что же все-таки между вами произошло?
— А что, по-твоему, могло произойти? — сказала я, доливая вина себе в бокал. — Я по уши влюбилась в него. Полностью, фанатично, до самоуничижения влюбилась.
— Но у этого человека была жена и трое детей.
— Это случилось в тысяча девятьсот семидесятом году, Хамид. В Германии. В немецком университете. Его жене было все равно. Какое-то время я часто с ней встречалась. Она мне нравилась. Ее звали Ирмгард.
Я вспомнила Ирмгард Кляйст — высокая, как и Карл-Хайнц, с длинными, спускавшимися на грудь, крашенными хной волосами, она тщательно культивировала вокруг себя атмосферу полнейшей апатии. Казалось, она говорила: «Посмотрите на меня, я настолько расслаблена, я почти в коме — но у меня знаменитый волокита-муж, трое детей и я редактирую политическую литературу в модном издательстве левого крыла, хотя и до сих пор редко затрудняю себя, чтобы связать вместе хотя бы три слова». Позиция Ирмгард была настолько заразительна, что на какое-то время даже я попала под влияние некоторых ее манер и никому не удавалось вывести меня из эгоистичного состояния зацикленности на себе. Никому, кроме Карла-Хайнца.
— Ей было безразлично, что делал Карл-Хайнц. Его жена знала, она пребывала в абсолютной уверенности, что он никогда не покинет ее. Поэтому она и позволяла мужу маленькие шалости. Я была не первой и не последней.
— А потом появился Йохен.
— Я забеременела. Не знаю почему — возможно, однажды вечером я выпила лишнего и забыла принять таблетку. Карл-Хайнц немедленно заявил, что отведет меня на аборт к своему другу-доктору. Но я подумала: «Папа умер, мать — затворница в собственном саду, и мы с ней не видимся — мне нужен этот ребенок».
— Ты была совсем молодая.
— Так все говорили. Но я не ощущала себя молодой — я чувствовала себя взрослой, отвечающей за свои поступки. Мне казалось, что я поступаю правильно. И мне не нужно было больше никаких оправданий. Йохен родился. Теперь я понимаю, что это самое лучшее из всего, что когда-либо случалось со мной.
Я произнесла это на одном дыхании, чтобы Хамид не успел задать мне вопрос, не жалею ли я о своем решении — поскольку чувствовала, что он уже собирался сделать это. Я не хотела, чтобы он спрашивал. Мне не хотелось думать о том, сожалела я или нет.
— Итак, Йохен родился…
— Йохен родился. Карл-Хайнц был очень доволен — он всем рассказал об этом. Рассказал своим детям, что у них появился еще один братик. Мы с Йохеном жили на небольшой съемной квартире. Карл-Хайнц помогал нам. Он несколько раз в неделю ночевал у меня. Мы ездили вместе отдыхать — в Вену, Копенгаген, Берлин. Потом ему стало скучно, и он завел роман с одной из постановщиц телешоу. Как только я об этом узнала, я поняла, что все кончено. Мы с Йохеном уехали из Гамбурга, и я вернулась в Оксфорд заканчивать свою диссертацию. — Я развела руками в стороны. — Вот и все.
— Сколько ты пробыла в Германии?
— Почти четыре года. Я вернулась в январе семьдесят пятого.
— И ты не пыталась больше встретиться с этим Карлом-Хайнцем?
— Нет. Вероятно, я больше его никогда не увижу. Я не хочу с ним встречаться. Все в прошлом. Кончено.
— А вдруг Йохен захочет встретиться с ним? Что тогда?
— Я отнесусь к этому нормально.
Хамид нахмурился и призадумался. Видно было, что он старался совместить Руфь, которую он знал, с другой Руфью, которая ему только что открылась. На самом деле, я была довольна тем, как рассказала ему свою историю: она обрела законченную форму. И я поняла, что она действительно закончилась.
Хамид заплатил по счету, и мы легким шагом пошли назад по Вудсток-роуд. В воздухе парило. Хамид, в конце концов, снял свой пиджак и галстук.
— А Людгер?
— Людгер все время то появлялся, то исчезал. Он подолгу задерживался в Берлине. Вел себя ненормально — принимал наркотики, воровал мотоциклы. С ним всегда что-то случалось. Карл-Хайнц постоянно выгонял младшего брата, и тот уезжал в Берлин.
— Грустная история, — сказал Хамид. — Ты полюбила плохого человека.
— Ну, все было не так уж плохо. Он меня многому научил. Ты не поверишь, какой я приехала в Гамбург. Застенчивая, нервная, неуверенная в себе.
Хамид рассмеялся.
— Да уж, в такое трудно поверить.
— Это правда. Я уезжала оттуда совсем другим человеком. Карл-Хайнц научил меня одной важной вещи: он научил меня быть бесстрашной, не бояться ничего. И теперь, благодаря ему, я не дрожу при виде полицейских, судей, скинхедов, оксфордских профессоров, поэтов, охранников на парковках, интеллектуалов, хулиганов, зануд, сволочей, директоров школ, адвокатов, журналистов, пьяниц, политиков, священников… Кажется, в мире больше не осталось людей, которых я боюсь. Это был очень ценный урок.
— Наверное, ты права.
— Он часто говорил: «Все твои поступки должны каким-то образом способствовать развенчанию величайшего из мифов — мифа о всемогущей системе».
— Я не понимаю.
— Ну, твоя жизнь, даже в малых поступках, должна быть чем-то вроде пропагандистской акции, разоблачающей этот миф как ложь и иллюзию.
— То есть, нужно стать преступником?