Начал накрапывать дождь. Мелкий, косой, с ветерком. Мы с еще большим усердием долбили лопатами землю, покрытую грязной ржавой листвой и травой. Земля поддавалась с трудом. То ли лопаты тупы, то ли руки наши неумелы. Спасали холод и злость - на неясность обстановки, на самих себя, на дурные мысли, которые лезли в голову.
Возле зенитной батареи и аэростата дежурили девушки - в серых шинелях, с серыми, под стать шинелям, лицами. Я видел их - или таких же девушек - на московских улицах и бульварах уже много-много раз. Они казались мне бесконечно счастливыми и веселыми, и я завидовал им, их военной судьбе, даже их форме. Почему же сегодня они такие молчаливые и суровые?
Когда-то здесь, на Чистых прудах, мать катала меня в коляске. Когда-то тут я учился ходить, и отец покупал мне разноцветные воздушные шары. Когда-то я бегал здесь с мальчишками за дрессированным медведем, которого водил цыган в широких красных штанах. И катался на лодке и на коньках. И приобретал по праздникам забавные разноцветные свистульки "уди-уди" и сахарных петушков на палочках. И, наверно, эти девушки, которые были тогда чуть старше меня, тоже бегали по этим дорожкам и не думали, что Чистые пруды станут оборонительным рубежом. И мы, школьники, не думали, даже когда совершали вдоль бульвара осоавиахимовские марши в противогазах. А сколько раз мы проходили здесь с Наташей, возвращаясь из Дома пионеров. Ведь это было так недавно. И здесь она говорила мне о своих мечтах. И я завидовал, что она так мечтает... Неужели все это так серьезно - и окопы, которые мы роем, и зенитки, и аэростат, и немцы, рвущиеся к нашему городу.
Опасность, нависшая над Москвой, воспринималась сегодня так ощутимо остро, как никогда - ни вчера, ни позавчера, ни в ночи воздушных тревог с воем зажигалок над нашей крышей и взрывами близко падавших бомб. Опасность, пришедшая неожиданно, была так велика, что люди уже не говорили о ней вслух и вообще ни о чем не говорили.
Мы работали молча и ожесточенно. Понимали друг друга и так. Не знаю, имел ли кто-нибудь из нас истинное представление о положении дел на подступах к Москве и о том, как может сложиться судьба нашего города сегодня, завтра, через неделю? Наверно, нет... Среди нас не было ни полководцев, ни стратегов, решающих судьбы военных операций в масштабе фронта или даже роты. Мы знали одно: этого не должно случиться!..
- А может быть, мы все-таки сглупили, что не уехали, как все? - Мать повторяла в последние дни эту фразу не раз.
- Бред, - отвечал ей отец. - И к тому же я все равно никуда не могу уехать. Вот какая штука!
Отец вот уже две недели был на казарменном положении, и мы его видели редко. Чаще с матерью спорил я и без конца доказывал ей, что Москве ничего не грозит. Она соглашалась. Она сама хотела верить.
А сейчас? Неужели она права? Нет, не может этого быть! И все равно я бы не мог никуда уехать! Ведь и Наташа в Москве. И сколько людей в Москве, а потом, это - Москва. Даже то, что я копаю сейчас землю на Чистых прудах, это важно. Сегодня важно особенно, и я должен это делать, как все, копающие землю рядом со мной и на других бульварах и улицах!
За работой мы не заметили, как захрипел репродуктор на крыше соседнего дома и точно так же - репродукторы на бульваре, но лишь когда голос диктора уже произносил что-то, все бросили лопаты и зашикали друг на друга:
- Тише! Тише!
Но мы так ничего и не услышали.
Мы принялись за работу - еще более упрямо, чем прежде. Только руки и лопаты задвигались быстрее.
Дождь прекратился. В воздухе пахло дымом и чем-то горелым. Во многих дворах пылали костры - там жгли служебные бумаги и документы.
- Ты еще не знаешь, что тут было! - бросился ко мне Боря Скворцов, когда я вернулся во двор.
- А что?
Боря отвел меня в сторонку:
- Да понимаешь ли, твоя Эмилия Генриховна хотела стащить домовые книги!
- Как? Зачем?
- А черт ее знает зачем! Немцев, наверно, ждет! Чтоб потом выдавать всех. Да только не вышло! Схватили ее и увезли. А немцы листовки бросают! С самолетов. Вот какие дела!
Эмилия Генриховна - тихая старушка немка из пятой квартиры, и вдруг похищение домовых книг. У Эмилии Генриховны я учился немецкому языку. Настояла мать. Это называлось дополнительные уроки, а мать говорила об Эмилии Генриховне как о репетиторе и "чудесном, огромной души человеке". И мы зубрили с Эмилией Генриховной артикли и спряжения, стихи и даже песню пели - про болотных солдат. И вот - книги! Домовые книги! Чтоб выдавать всех, и, значит, отца, и мать, а может, и меня? Сволочь!
Дома у нас царил полный разгром. Мать укладывала вещи.
- Что случилось?
- Собирайся скорее! Мы уезжаем...
В словах ее звучала растерянность.
- Как уезжаем? Куда?
- Ничего не знаю! Ничего не знаю! - сказала мать и, опустившись на диван, заплакала. - Звонил папа, просил, чтоб мы подготовились. Он пришлет машину...
Машина пришла через час, когда мы собрали самое необходимое. Знакомая зеленая "эмка" с номером, который я знал на память: МБ 24-10. Все уложилось в два чемодана - случай совершенно небывалый. Обычно мать и в близкие поездки брала с собой ворох вещей.
- Алексей Алексаныч наказал погрузиться и ждать его звонка, - сообщил шофер.
Во дворе пусто. Я поставил в машину чемоданы.
- Что же еще? - спросила мать.
Я сообразил. Поднялся наверх и схватил тетрадку со стихами и еще одну - со стихами Николая Степановича. Он переписал их мне своим бисерным почерком. Потом взял книгу - гайдаровскую "Школу", дважды дорогую мне. "Школу" подарила мне год назад Наташа, а потом на ней расписался Аркадий Петрович. Это было в день, когда он читал нам в Доме пионеров "Судьбу барабанщика".
Квартира наша пустовала - почти все были в эвакуации.
- Правильно, правильно, уезжайте, - сказал Николай Степанович и добавил: - Дай я тебя обниму, мой друг.
Мы обнялись.
- Может, и не поедем никуда. Папа сказал: ждать...
- Так, на всякий случай. Мало ли что, мой друг...
Мне было неловко смотреть на Николая Степановича - старого, одинокого. Как можно его бросить?
- Если мы поедем, то вы с нами, - сказал я. - Давайте соберем ваши вещи. Мама, мы возьмем Николая Степаныча, или я...