Здесь даже великий художник, вернее, только великий художник может взять свои кисти и начать рисовать. Всякий воображает себе Сатану в эту минуту бледного, со стиснутыми губами, между которыми, шипя, чуть слышно, как стон, пробирается это страшное для гордой души слово «покорность»… Какими мучительными судорогами должно было корчиться это громадное тело, тело Левиафана, при одном звуке маленького слова «покорность»…
Но возврата уже нет.
«Я сгорел бы от стыда, – продолжает князь тьмы, – явившись перед воинами, которые нетерпеливо ожидают меня… Нет! Прощайте, ужасы, прощайте, мучения… Добро уже не существует для меня».
Сатана овладел собою, и опять он перед нами величественный, гордый, непримиримый…
Мало-помалу, однако, образ Сатаны-Прометея бледнеет. Все чаще начинают раздаваться его жалобы на свое положение, все чаще приходится ему подбадривать себя. Лукавство и хитрость вытесняют понемногу величие, низкие порывы то и дело проскальзывают в сердце. Он становится лицемером, рассуждает, как софист, и вместе с этим теряет всякий интерес для читателя.
Сцена соблазна проведена Мильтоном слабо. В ней слишком много разглагольствований, в которые разодета буква Священного Писания. Вы не видите в этой сцене жизни, так как оба действующие лица, то есть Сатана и Ева, уже изменили себе в видах непременной необходимости совершить именно такой, а не другой поступок. Впрочем, судите сами:
«Красота Евы пленяет его все более. Подобно тому, как житель многолюдного города, где воздух заражен нечистотой домов и вредными парами, – выходит поутру в поле, гуляет между веселыми хижинами земледельцев и дышит ароматами колосящихся хлебов, цветов и трав и еще более начинает восхищаться природою, когда вдруг перед его глазами является прекрасная пастушка, во взорах которой соединены все прелести и все наслаждения, – так и змей почувствовал неизъяснимую радость при виде подруги Адамовой, уединившейся с самого утра в это цветущее и тихое убежище. Ее небесная осанка, ее кротость, невинность, все ее движения, сопровождаемые невыразимой прелестью, смиряют на несколько минут злобу врага и очаровывают его до того, что он забывает лютое свое намерение». В этом кратковременном промежутке восторга виновник зла делается как бы чуждым зависти, мщения и ненависти. Но огонь адской злобы немедленно прекращает его восхищение, он чувствует сильнейшее мучение, и ненависть пробуждается в нем с новою яростью.
«Куда влечешь меня, сладкая мечта! – восклицает он. – Ужели я забыл, зачем прибыл сюда? Не любовь, не желание наслаждений привели меня в эти места; нет, – одна ненависть руководила мною, и единственной целью моей было разрушить все удовольствия, которые уже не существуют для меня! Итак, воспользуемся благоприятным случаем: вот та жена, которую искал я; она здесь одна, без мужа, который хотя и произошел из праха земного, однако же сила его, мужество и высокий разум представляют мне в нем опасного соперника. Он не подвержен уязвлению, – но я лишен этого преимущества. До такой степени страдания сделали непохожим меня на то существо, каким находился я в небе… Как прекрасна Ева! Как достойна любви ее небесная красота!..»
Читатель согласится, что для Прометея на поле решительной битвы такие рассуждения едва ли приличны. Он так ослабел и умалился, что собственными словами старается поддержать свое мужество. Гордый дух свободы готов бы был, кажется, в эту минуту мирно зажить в раю, любуясь небесной красотой прародительницы!..
Место не позволяет мне следить далее за сценой соблазна. Припомнив соответствующие библейские страницы, читатель вместе с тем лично представит себе ту же сцену у Мильтона. Словесные же прикрасы едва ли интересны, и только изредка опять попадаются поэтические перлы, достойные Гомера или Шекспира. Но ясно, что вдохновение, подчинившись букве Писания, напрасно старается освободиться от стесняющих его оков. В этой бесплодной борьбе даже гений Мильтона оказывается бессильным.
Остановлюсь еще на другом характере из «Потерянного Рая», который, как и характер Сатаны, обусловливает своей прелестью лучшие места поэмы. Читатель догадывается, что я имею в виду нашу прародительницу Еву. Слишком уже добродетельная и оттого немного педантичная, она, однако, напоминает лучшие женские фигуры английской драмы, ее Миранд, Порций, Джульетт, Дездемон, Имоген… В ней столько нежности, невинности, чистоты и женственности, что «все твари улыбаются, смотря на нее, и стараются заслужить ее улыбку, ее взор, ее ласку…» В поэме Мильтона мы видим то же самое, что в большинстве лучших английских драм эпохи Возрождения. И здесь женщина-Ева более женственна, а мужчина-Сатана более мужествен, чем где-нибудь. Оба пола доходят каждый до своего крайнего выражения: один – в отношении смелости, духа предприимчивости и сопротивления, воинственного и повелительного характера; другая – в отношении кротости, самоотвержения, терпения, неистощимой привязанности. В четвертой, пятой и шестой песнях поэмы Ева является перед вами одним из самых красивых, душистых цветков английского гинекея. Подобный характер полностью развился в Англии; он, говорит Тэн, неизвестен в других странах, особенно во Франции. Здесь, в Англии, женщина желает отдаваться безвозвратно, считает своей славой и долгом повиноваться, прощать, обожать, не желая ничего иного, как только сливаться и погружаться с каждым днем все более в того, кого избрала она себе добровольно и навсегда. «В английской расе, – пишет Тэн, – душа первобытна и серьезна. Девственная стыдливость сохраняется здесь у женщин дольше, чем где-нибудь. Они не так скоро утрачивают уважение, не так скоро взвешивают достоинства и характеры, они не так быстро разгадывают дурное и раскусывают мужей. У них нет ясности и смелости мысли, самоуверенности, раннего развития, которые делают у нас, во Франции, в шесть месяцев из девушки интриганку и салонную царицу. Замкнутая жизнь и повиновение для них гораздо легче. Более податливые и домоседки, они в то же время сосредоточеннее, способнее к внутреннему размышлению, к созерцанию благородной мечты, называемой долгом, которая пробуждается в мужчине лишь тогда, когда успокаиваются чувства. Они вовсе не соблазняются сладострастной негой, дышащей в странах юга в климате, в небе, во всей окружающей природе, разрушающей возможное противодействие, заставляющей смотреть на лишение, как на обман, и на добродетель, как на теорию. Они могут довольствоваться тусклыми ощущениями, обходиться без возбуждений, переносить скуку и в однообразии размеренной по часам жизни опираться на самих себя, повиноваться чистой идее, употреблять все силы сердца на украшение своего нравственного благородства. Подкрепляя себя таким образом сознанием невинности, совестью, они вносят в любовь глубокое и честное чувство, отбрасывают всякое тщеславие, кокетство, уловки, никогда не лгут и не жеманятся…»
Такова должна была выйти и Ева по первоначальному замыслу Мильтона, такой она и является на самом деле в четвертой, пятой и шестой песнях, – но затем фигура ее и характер изменяются согласно библейскому тексту, изменяются по совершенно случайному поводу, и, утеряв свою художественную стройность, Ева претерпевает ту же самую метаморфозу, что и Сатана.
Мне не раз уже приходилось указывать читателю, что «Потерянный Рай» Мильтона заключает в себе все политические и нравственные убеждения своего творца и всю его практическую мудрость. Здесь, в поэме, мы то и дело встречаем излюбленные мысли Мильтона о государственном устройстве, о семейной жизни, его советы правителю, его требования к жене и детям, – словом, перед нами в сжатом виде – содержание всех его предыдущих работ, его трактатов, исследований, памфлетов. Чтобы узнать его взгляды на семью и семейную жизнь, нам стоит только раскрыть четвертую песнь его «Потерянного Рая» и внимательно перечесть следующую сцену:
«Тогда подруга его, Ева, украшенная всеми прелестями и совершенствами, отвечала ему (Адаму): „Виновник моего бытия и мой глава! Покоряюсь без прекословия воле твоей; так угодно Творцу: Бог – твой закон, а ты – мой. Уметь повиноваться – вот для жены самая верная наука, чтобы быть счастливою и достопочтенною. Беседуя с тобою, забываю я течение времени. Одинаково приятны для меня все дни и все часы: прохлада утреннего рассвета освежает сердце мое, восход солнца при согласном пении тысячи птиц веселит мой взор и слух. Я восхищаюсь, когда солнце, отверзая восточные врата, озаряет наше полное утех жилище первыми своими лучами, блистающими на росе, плодах, цветах и зелени; испарения земли после тихого дождя услаждают мое обоняние, любезна для меня тишина наступающего вечера, любезно безмолвие ночи, торжественное пение соловья, величавое течение луны и блеск горящих огней, составляющих небесную славу. Все это пленяет чувства мои. Но ни прохлада зари, распускающей свою яркую розу при сладостном пении птиц, ни восхождение солнца над нашим радостным жилищем, ни его лучи, играющие на росе, цветах и зелени, ни благоухание зелени после благотворного дождя, ни тишина засыпающего вечера, ни безмолвие ночи, ни торжественный голос соловья, ни величие луны, ни сияние звезд, ни прогулка при их мерцающем свете не принесли бы Еве без тебя никакого удовольствия“.»