Действительно его ничуть не волновало, куда и зачем ходит жена по вечерам, служебные у нее обязанности или неслужебные. Ходила же она, когда его не было в городе, когда он воевал, так чего не ходить сейчас, чего уж менять давно устоявшийся образ жизни. Андрея Лена ни разу с собой не пригласила: то ли не полагалось ей появляться на банкетах и презентациях с мужем по протоколу, то ли просто забывала, что она женщина все-таки мужняя. Да и как было не забыть за столько лет разлуки и одиночества? Не Пенелопа же она на самом-то деле! Впрочем, Андрей и не пошел бы. Он трудно представлял себя на этих вечерах, среди праздных, богатых людей, которые будут смотреть на него в лучшем случае с непониманием, а в худшем – с откровенной неприязнью. Он для них чужой и незваный.
А вот дочь, Наташу, Лена вскоре на вечерние банкеты и презентации стала брать. Понакупила ей дорогих вечерних платьев, украшений, новомодных итальянских и французских туфель на неимоверно высоких каблуках и еще множество всяких женских безделушек, о предназначении которых Андрей мог лишь догадываться. Тут он попробовал было сопротивляться, мол, зачем портить девчонку, приучать к вину и сигаретам (а то, что Наташа курит, он давно уже чувствовал и догадывался), лучше бы побольше сидела за книгами и пианино. Отпор последовал незамедлительно, причем резкий и безапелляционный:
– Пусть ходит! Знакомится с нужными людьми. Ей скоро в институт поступать.
Андрей замолчал, быстро сообразив по этому Лениному крику и истерике, что больше его власти ни над женой, ни над дочерью в доме нет. И что вообще он здесь теперь лишь пришелец, жалкий приживальщик.
Но самое печальное было в том, что этот их родительский разговор был немедленно передан Наташе, дочери. И та, и без того уже отчужденная, отдалилась от Андрея еще больше. Теперь обе женщины, жена и дочь, почти демонстративно не замечали его, как будто он был всего лишь каким-то неодушевленным предметом, столом или кухонной табуреткой, которые давно бы пора за ненадобностью и бесполезностью выбросить из дома, но все недосуг, а то и лень…
Случались демонстрации и иного ряда. Вернувшись с банкета или презентации, Лена с Наташей устраивали на кухне совместные посиделки за бутылкой дармового, прихваченного с банкетного стола, вина. Шумно обсуждая вечеринку, ее гостей и хозяев, они, как две сестры-подружки, курили дорогие сигареты, с хрустом вскрывали коробки шоколадных конфет, вафель, печенья. Можно было подумать, что там, на банкете, они недопили, недоели и недокурили и вот теперь поспешно догоняют упущенное.
Андрея на эти сестринские посиделки Лена с Наташей ни разу не позвали, то ли боясь, что он своим присутствием нарушит мирные их задушевные беседы, женское воркование, то ли решив, что сладкое заморское вино, шоколад и прочие деликатесы ему, вечному солдату, не по вкусу и не по желанию. Андрей согласился с их тайными помыслами, действительно не питая никакого интереса ни к винам, ни к шоколаду с вафлями. Он привык к пище грубой, солдатской: к честной русской водке или спирту, к борщу, пшенной, гречневой и перловой каше, к крепким, дерущим горло сигаретам «Прима».
Но вот разговора, задушевной, голубиной беседы Андрею с женщинами избежать не удалось. Однажды, завершив свои ночные бдения, они вышли в большую комнату, где он в одиночестве смотрел по телевизору какую-то передачу, и Лена с ласковой вроде бы иронией вдруг спросила его:
– Ну что, герой и защитник, так и будешь всю жизнь теперь киснуть дома? Хочешь, устрою в охранную фирму? Замом начальника, между прочим.
Андрей в ответ взглянул на нее вполне мирно, без всякой обиды, но не сдержался и полюбопытствовал тоже не без иронии:
– Охранять награбленное?
– Скажите, пожалуйста, – неожиданно взорвалась Лана. – Награбленное ему охранять заподло?! А жить на одну пенсию за счет жены не заподло? Тоже мне, праведник!
– Я сам решу, где мне и кем работать, – стараясь разрядить обстановку, пропустил Андрей мимо ушей все эти уличные, оскорбительные слова Лены, которых он от нее прежде никогда не слышал.
Но Лена уже остановиться не могла, разъярилась, похоже, не помня себя, еще больше:
– Что ты решишь?! Что?! Ты же ничего другого, кроме как убивать, не умеешь! Ты же, в сущности, убийца!
Если бы в комнате не было Наташи, Андрей, наверное, довольно бы легко вынес эту секундную пьяную истерику, в общем-то, ни в чем не повинной, истерзанной долгими годами одинокого существования женщины, простил бы ее, потому как в кодекс мужской, солдатской чести входит и это непременное правило – во всем прощать женщин, матерей и жен. Но Наташа была здесь и была всецело на стороне матери (Андрей по одному только ее виду понял, что это, увы, так), она тоже считала, что отец ее ничего, кроме как убивать, не умеет, не может да и не хочет, раз не соглашается на такое выгодное предложение: стать замначальника (а вскоре, может быть, и начальником) охранной фирмы, с хорошей, во много раз превосходящей его пенсию зарплатой. В общем, отец ее убийца – и никто больше!
Этого уж Андрей вынести не мог. Не имел права, потому как и у мужчины есть предел, черта, Рубикон, который женщине переходить нельзя, не позволено и непозволительно. Тем более, что за спиной у Андрея в это мгновение незримыми тенями встали все его павшие и живые товарищи, настоящие мужчины и солдаты. Он обязан был их защитить от страшного обвинения.
И Андрей защитил их. Оставив в стороне Наташу, в общем-то еще ребенка, подростка, который пока не знает, что творит, что думает и что совершает, он посмотрел на жену так, как умел смотреть в самые тяжкие, отчаянные минуты на провинившихся перед ним мужчин в солдатской или офицерской форме совсем еще недавно, на войне. Этого его взгляда не выдерживал никто. Не зря же Андрея звали Цезарем.
Не выдержала его взгляда и Лена. Она вдруг разрыдалась, непереносимо, с громким истеричным криком, а потом, увлекая за собой испуганную, до конца не понявшую еще, что случилось между родителями, Наташу, убежала к себе в комнату.
Андрею, наверное, полагалось бы пойти вслед за женщинами, успокоить их, приласкать. Но он не нашел в себе на это силы, так и остался сидеть перед убого говорящим что-то телевизором.
Конечно, о работе, о дальнейшем устройстве своей жизни он мучительно думал еще на госпитальной койке, когда улизнул из цепких объятий смерти и понял, что ему еще отпущен на этой земле какой-то срок пребывания.
Вариантов у Андрея было немного. Лена права: в гражданской жизни он действительно мало что умеет и мало к чему пригоден, да еще с таким разрушенным, расстрелянным здоровьем. У него не было никакой гражданской специальности. В армии и на войне он как-то об этом не позаботился. Андрей умел неплохо, а иногда так и отлично воевать: мог руководить наступательным и оборонительным боем взвода, роты, батальона, а при необходимости, наверное, и полка; мог прыгать с парашютом (за плечами Андрея почти шестьсот таких прыжков); мог высаживаться десантом в тылу противника; мог проводить по афганским и чеченским населенным пунктам проклятые эти «зачистки», ожидая из каждого глинобитного дома, из каждой подворотни выстрела в упор, в спину, подрыва или удара ножом; мог и еще много такого, что в гражданской жизни было совершенно бесполезным.
Хотя, может быть, он и зря так уж беспощадно себя оговаривает. Кое-что из его знаний и умений могло пригодиться и на гражданке. Скажем, Андрея, наверное, взяли бы инструктором по парашютному спорту, по самбо и карате в какой-нибудь спортивный клуб, или преподавателем на военную кафедру в институт (Лена, поди, помогла бы устроиться), или, на худой конец, сотрудником военкомата – там отставникам как раз и место.
Тысячи раз Андрей перебирал в уме все эти варианты и ни на одном из них не мог остановиться. Что-то его постоянно удерживало, что-то останавливало. И наконец Андрей понял что. Он безмерно устал от войны, от разрушений, от смертей и убийств и больше не хотел ни сам убивать, ни учить этому других.