Лишним был, пожалуй, только пистолет Макарова. Но Андрей положил его не в рюкзак, а по привычке запрятал во внутренний карман бушлата. Собираясь в дорогу, Андрей насчет пистолета долго сомневался – брать, не брать. Вряд ли, конечно, он в новом его существовании пригодится. Но и выбросить пистолет за ненадобностью или зарыть его в землю в каком-нибудь схроне Андрей тоже не мог. Пистолет этот был единственной и теперь уже вечной памятью о лучшем Андреевом друге, лейтенанте Саше Хрипко, погибшем мученической смертью в Афганистане.
Уходил, бежал Андрей на юг и запад русско-украинско-белорусского порубежья, где в тридцатикилометровой Чернобыльской зоне, превращенной в безжизненное пространство, лежало в непроходимых, почти таежных лесах родное его и теперь до скончания века мертвое село с красивым названием Кувшинки.
Люди там давно не живут, Сразу после взрыва они разъехались, разбежались по разным местам, вернее, их развезли, разбросали кого куда, в те дни еще не думая, что через несколько лет односельчане окажутся жителями разных, порой даже враждебных друг другу государств.
Отец и мать Андрея, правда, этой печальной участи избежали. Словно предвидя скорое расставание с родиной, где прожили всю свою жизнь, они взяли да и умерли едва ли не в одночасье всего за год-полтора до взрыва, чтобы хоть быть похороненными в родной земле, на деревенском их песчаном погосте.
Туда, к этим могилам, и бежит Андрей. Путь не так уж чтоб и далекий, но и не близкий. Вначале поездом до Брянска, потом на автобусе или на попутках до их родного городка, или, как его совсем уж по-белорусски называют, местечка, а потом как придется до Кувшинок, в запретную зону, которая, говорят, никем теперь не охраняется, брошена на произвол судьбы. Там в самом центре села, неподалеку от церкви и речки, стоит заколоченный по всем четырем окнам и дверям родной, родительский Андреев дом.
На похоронах матери и отца Андрей не был. Скорбные, немедленно зовущие его домой телеграммы обнаружили Андрея в Афганистане почти с недельным запозданием. Первую, о смерти матери, отправленную по просьбе отца деревенской их почтаркой тетей Полей, Андрею вручил замполит батальона, когда тот только-только вышел из боя, привел в расположение части потрепанный свой взвод с двумя ранеными и одним убитым бойцом (самого тоже задело, правда, несильно, пулей под пластину бронежилета).
– Хочешь, лети, – протягивая телеграмму, сказал ему замполит. – Отвезешь «груз-200», а потом домой, если успеешь. Дополнительные пять суток я тебе у комбата выбью.
– Ну куда я полечу?! – немного подумав, ответил Андрей. – Матери все равно уже не вернешь. А здесь кем меня замените?
– Заменить некем, – тоже недолго помолчав, вздохнул замполит, с самого начала разговора больше всего надеявшийся именно на отказ Андрея.
Действительно на тот момент полноценной замены ему во взводе не было. Поставят какого-нибудь молоденького, необстрелянного лейтенанта, и он в первом же бою положит полвзвода, самых надежных, спаянных ребят, с которыми Андрей провоевал уже больше года. Да и сам, глядишь, по глупости ляжет рядом.
Цена была слишком велика, и Андрей еще раз сказал замполиту:
– Не полечу. Отец поймет, сам был на фронте.
Замполит неожиданно обнял его за плечи и совсем по-граждански, по-дружески проговорил:
– Спасибо, – хотя до этого особым вниманием Андрея не жаловал, зная его тяжелый, не всегда сговорчивый характер.
Отцу Андрей дал короткую, даже, может быть, излишне короткую телеграмму: «Прилететь не могу. Держись!» Не было у него тогда других, более пространных слов. Перед глазами стояло мертвое, посеревшее за полтора суток, пока они спускавшись с гор в долину, лицо солдата, тихого деревенского паренька из-под Полтавы, до этого счастливого и удачно воевавшего под началом Андрея долгие месяцы и не дожившего до демобилизации, до осени, совсем немного.
Отец Андрея понял и вскоре прислал письмо, написанное старинною перьевою ручкой. Других он не признавал да, кажется, и не держал в доме. Андрей до сих пор помнит то отцовское послание.
«Здравствуй, сынок, – писал отец. – Вот мы и остались с тобой одни. Нет больше нашей матери, Анфисы Николаевны. Похоронили мы ее на кладбище в наших Михайловских порядках, сразу за могилой Танечки. Там, по правую сторону, есть еще местечко, так что, если мне случится помереть, то похороните за одной оградой, чтоб мы все трое: и я, и мать, и Танечка– и по смерти были неразлучно вместе. Я и Лене о том наказал».
Дальше шли сообщения, как и от чего мать померла.
Была она на то время еще не старой женщиной, едва-едва перевалило за шестьдесят. О смерти мать не думала и особо не готовилась к ней. Некогда было, не давала вечная крестьянская работа, хозяйство: огород, куры, гуси, корова, стирка, печки, лежанки, да и отец, часто прихварывавший, требовал постоянного внимания – какая там смерть? К тому же нрава мать была веселого, легкого, никаким бедам и ударам судьбы не поддавалась. Может, потому Бог и смерть ей послал легкую. Пошла в окрестные леса по грибы, по любимые свои лисички, да там и померла от сердечного приступа.
Отец пережил мать всего на год без малого. Умер он в апреле восемьдесят шестого года всего за две недели до чернобыльского взрыва, так нежданно-негаданно порушившего вековую жизнь лесного села-деревушки Кувшинки.
Телеграмма к Андрею опять опоздала. На этот раз были виноваты то ли соседи, то ли тетя Поля, отправлявшая ее из местечка. Кто-то из них ошибся в написании номера части, и телеграмма долго блукала по офицерским модулям и палаткам, пока не попалась на глаза какому-то прапорщику, знавшему Андрея, и тот безошибочно определил: «Так это же Цезарю!»
Андрея нашли, и не в горах, не в бою, а в расположении части на учебных занятиях, на тренировках, которые, война не война, в полку велись. И особенно во взводе Андрея, который до седьмого пота выматывал на них своих подчиненных и выматывался сам. Многие солдаты за это его недолюбливали, а офицеры, командиры соседних взводов, так, может, и ненавидели: дурной пример для начальства, раз Цезарь занимается, занимайтесь и вы. А ведь как хотелось в перерыве между выходами на задания, между боями хорошенько отдохнуть, выспаться, а то и загулять тайком в каком-нибудь модуле со знакомыми телеграфистками и медсестрами. Андрею тоже хотелось и отдохнуть, и загулять, но он никогда не позволял себе этого, хорошо зная, что сегодня расслабишься, расслабишь и бойцов, а завтра, когда вдруг поднимут по тревоге и надо будет выступать в ночь и темень, под завывание ветра «афганца», или в день, в самое пекло, в сорокаградусную жару, – бойцы твои и ты сам, расслабленные, одряхлевшие духом и телом, превратятся из смелых, отважных воинов всего лишь в жалкую, доступную любому душману мишень. А это значит в лучшем случае – смерть от пули или подрыва, а в худшем – плен и все, что за ним следует.
И все-таки Андрею можно было уехать, улететь, оставив взвод на неделю-другую на попечении своего зама, толкового, не раз испытанного в походах старшего сержанта Глебова. В боевых действиях тогда наступило небольшое затишье. По слухам, в верхах, на большом правительственном уровне, велись переговоры, и обе воюющие стороны, затаившись, выжидали. Никто бы на Андрея за его отлучку не посетовал. Все понимали – умер отец (да еще какой отец! Сам бывший солдат, воин, воспитавший в строгости и любви мужественного воина – Цезаря. Таких отцов во всем мире, может быть, раз, два – и обчелся!), и сыну, где бы он ни был, надо все бросить, оставить и похоронить его со всей неизбывной скорбью и печалью.
Но Андрей и на эти похороны не попал. Во-первых, он все равно уже не успевал. А во-вторых, боялся Лены и, что самое страшное, двухлетней, совсем еще крошечной Наташи. К тому времени срок его боевой афганской службы уже заканчивался, и к лету Андрей должен был вернуться домой. Лена об этом хорошо знала, жила надеждой на скорую встречу, готовила к ней Наташу, которой Андрей ни разу еще не видел.