Даже дикий зверь не позволяет такого обращения с себе подобными. Среди зверей все честно и справедливо. Сила давит силу, и не более того. Человек же, высшее, как ему кажется, земное существо, может содрать с живого своего собрата кожу, выколоть глаза, вырвать сердце, распять на кресте или на камне и еще сделать много чего такого, от чего любой зверь пришел бы в ужас, содрогнулся и ни за что не захотел бы стать человеком.
Усилием воли Андрей подавил тогда в себе эту страшную мысль. Расслабляться, падать духом на глазах у солдат он не имел никакого права. Впрочем, и наедине с самим собой Андрей до этого не позволял себе подобной слабости. Мрачным, угрюмым он был, но малодушным – никогда. На то он и мужчина, воин, десантник и командир десантников. Наконец на то он и Цезарь.
Андрей дал себе тогда клятву. Пока Саша не отомщен, никуда он не поедет, домой, в Союз, не вернется. Пусть Лена с Наташей как угодно обижаются на него, плачут и страдают, пусть даже проклинают самыми последними словами, но дороги в Союз ему пока нет.
В тот же день Андрей подал по команде рапорт, что остается в Афганистане на второй срок. Лене и Наташе он написал что-то невразумительное: мол, вынужден задержаться еще на несколько месяцев, поскольку нет ему во взводе полноценной замены, не подъехала еще из Союза. Единственно, кому Андрей мог бы написать всю правду, так это отцу. Но того уже в живых не было…
Кто был повинен в мученической смерти Саши Хрипко, Андрей догадывался и даже знал наверняка. В окрестных кишлаках и селениях орудовала банда Абдулло Шари́ка (солдаты на русский манер звали его Ша́риком). В партизанской войне этот Шари́к-Ша́рик был на редкость удачлив, коварен и на редкость жесток. Поймать его, взять в плен или уничтожить не удавалось ни советским войскам, ни афганским специальным подразделениям госбезопасности, хадовцам, которые давно за Шариком гонялись.
Андрею удалось. Он все-таки достал Шарика. Выследил в «зеленке», прижал к отвесной скале и расстрелял точно так же, как тот расстрелял когда-то в ущелье беспомощный хозвзвод. За поясом одного из убитых душманов Андрей обнаружил пистолет Саши. Он сразу узнал его по небольшой вмятине на рукоятке, которой Саша не раз, словно мальчишка, огорчался. И больше всего потому, что образовалась она не в бою, а по его собственной небрежности, когда Саша обронил однажды пистолет в оружейной комнате.
И вот теперь этот пистолет, который Андрей пронес еще через две войны, первую и вторую чеченские, лежал у него в кармане бушлата, привычно и охранно отяжеляя его. Пусть лежит, теперь он действительно единственное, что напоминает Андрею о жизни прежней, о породненных кровью друзьях.
В Брянске у Андрея все сложилось хорошо и удачно. Прямо на привокзальной площади от отыскал попутную машину, сговорился с шофером, пожилым усатым дядькой, который только и спросил у него, глянув на рюкзак и камуфляжную форму с отметиной на погонах от снятой майорской звездочки:
– На родину?
– На родину, – ответил Андрей, забираясь в глубь машины на заднее сиденье.
Ехали они молча, без праздных ни к чему не обязывающих разговоров, которые сплошь и рядом возникают между попутчиками в дороге. Дядька сосредоточенно рулил по мокрому позднемартовскому асфальту, а Андрей, облокотившись на рюкзак, дремал, добирая недобранное в поезде.
Но дрема, забытье были нестойкими, поверхностными, ни разу Андрею не удалось провалиться в глубь и темноту оздоровительного крепкого сна. То возникали в его болезненном, контуженном мозгу эпизод за эпизодом, вереница за вереницей военные, афганские и чеченские, события (хотя, казалось бы, чего им возникать – все давно прожито и навсегда отвергнуто), то чудились ему за каждым поворотом родные Кувшинки.
В последний раз Андрей был дома в восемьдесят девятом году, когда наконец счастливо вернулся из Афганистана, живым и относительно здоровым, к еще более счастливым Лене и Наташе.
Едва отдышавшись от шумных встреч и застолий, он помчался в Брянск и дальше в районный центр, в местечко, решив во что бы то ни стало прорваться в Кувшинки на могилы отца, матери и сестры Тани.
Ему повезло. В райвоенкомате капитан, начальник офицерского отдела, тоже побывавший в Афганистане, в самой глубине его и центре, под Кандагаром, вошел в положение Андрея и вызвался свозить его в Кувшинки.
На границе запретной, тогда еще кое-как охраняемой зоны, они вручили милиционерам две бутылки дефицитной в те глупые горбачевские времена водки и помчались дальше в глубь брянских полутаежных лесов на предельной скорости, какую только мог выжать из старенького «уазика» капитан, сам сидевший за рулем.
Кувшинки были мертвыми. Нигде не слышалось ни людских голосов, ни мычания скота, ни лая собак, ни привычного в любом селе при появлении машины кудахтанья кур или гоготания на выгоне возле реки и пойменных озер гусей. Другого названия мертвому этому селу, кроме как «зона», и не было.
Возле родительского заколоченного досками дома Андрей остановился всего на несколько минут. Отрывать эти потемневшие от дождей и зимних стуж доски, показавшиеся ему тоже какими-то мертвыми, он не стал. Все равно заходить в дом, а тем более взять в нем что-либо на память было нельзя, небезопасно, да и капитан поторапливал Андрея – хватать лишние радиационные дозы ему никак не хотелось. За три года, что капитан служил тут, в полосе отчуждения, он и так нахватался их вдосталь.
Но на кладбище, возле могил, они задержались подольше. Капитан всю горечь и тоску Андрея понял с единого взгляда и торопить его на этот раз не стал. Сам ведь небось смертей и могил повидал на своем веку немало, хотя родители его, как он тут же и поведал Андрею, были еще, слава Богу, живы, правда, обретались далеко отсюда, в казахских степях, куда залетели во время хрущевского освоения целинных земель.
Андрей достал из рюкзака еще одну бутылку водки, которую удачно сохранил на границе зоны от скорбных и, судя по всему, неопохмеленных с утра милиционеров. Вдвоем с капитаном они по-братски, по-фронтовому разложили возле могил на газетке какую-никакую снедь, тоже предусмотрительно захваченную Андреем еще из Брянска, и помянули вначале Андреева отца, потом мать, а потом старшую сестру Таню, утонувшую в реке, когда Андрею было всего два года.
Отцовская могила была самой свежей, белела еще кладбищенским неслежавшимся песком, лишь кое-где по краям заросшая кустиками сирени. Андрею никак не верилось, что под этим песком, под этими кустиками, под дубовым православным крестом (Лена говорит, что такова была последняя воля покойного – похоронить его именно под крестом, а не под стандартной военкоматовской пирамидкой) лежит отец, которого Андрей любил и уважал больше всех на свете.
Любить и уважать его было за что. Еще до войны отец закончил в Минске сельскохозяйственный техникум, выучился на агронома. Как особо примерного учащегося, отличника, его оставляли при техникуме с хорошей перспективой направить через год-полтора на дальнейшую учебу в сельхозинститут, но отец попросился домой, в Кувшинки. Правда, долго ему работать на полях, выращивать знаменитую брянско-белорусскую картошку-бульбу не довелось. Как раз через год началась война, и отец ушел на нее, оставив молодую, восемнадцатилетнюю жену Анфису, с которой лишь расписался в сельсовете, а свадьбу сыграть не успел. Она была назначена на двадцать девятое июня, но о какой свадьбе можно было думать в те дни, когда уже целую неделю громыхала война, враг занял половину Белоруссии.
На войне отцу повезло. Он не раз об этом говорил, без ложного любования фронтовыми своими подвигами и как бы даже стыдясь этого везения. Хотя какое уж там везение: и ранен был не раз, и контужен, и летом сорок второго года во время отступления едва в плен не попал. Но все-таки уцелел и только потому (о чем и твердил неустанно), что попал служить в тяжелую дальнобойную артиллерию. Вначале рядовым бойцом, наводчиком, а чуть позже, после ускоренных офицерских курсов (все же парень с образованием, техникум за плечами), – младшим лейтенантом, командиром батареи.