Сунув ноги в тапки, я вышел в наш небольшой коридор и прошагал неслышно на кухню. Темно. Тихо. За окном (я глянул) тоже темь — спящие дома, крыши и пустые темные балконы. Надо бы сварить валерьянку... До сознания (вдруг) доходит, что жизнь как жизнь и что таких вызовов на завтрашний разговор было сто, двести, если не больше. Тянулся через годы долгий мелкий спрос; мелкий, но, в точности как и сегодня, вгонявший тебя в волнение, в непокой и в раздрызг. Вдруг понимаешь главное — повод (для спрашивающих) был неважен. И всегда был он им неважен. Им важно было совсем иное. Поняв это, ты садишься на стул (на кухне, среди ночи) и, смирясь уже и не ругая себя, не кляня, подпираешь голову рукой и ноешь от подкравшейся внутренней боли.
— Н-ннны-ы. Н-ннны-ыыы... — несколько раз.
А ночь идет.
Когда я брожу по ночному коридору, от комнаты до кухни и затем обратно (иногда на кухне я сяду на стул, посижу), мне кажется, что, совпадая с шагами, мое сердце делается защищённее. В ритме шагов — ритм покоя.
Я не хочу еще одних ее (жены) ночных хлопот, не хочу ее тревоги. Я тихо брожу, кутаясь в какой-то старый плащ (не ношу халатов, у меня нет халата) — кутаясь, потому что мне зябко. Страха как такового нет, но это как взаимное соглашение: страх точно так же не глядит мне в лицо, как я не гляжу в его. (Зато он накатывает изнутри, выходя на поверхность где-то у середины моего позвоночника. А я воспринимаю как зябкость.) Я хожу: я честно стараюсь занять ночное время. Я подготавливаю таблетку на случай подскока давления; нитроглицерин, конечно, тоже. Не спеша завариваю на кухне валерьяновый корень (капель в продаже нет, в аптеках в эти дни ничего нет). Я, в общем, сам по себе; мне без сочувствия проще. Если жена встанет, она увидит со сна бродящее, в шлепанцах на босу ногу и в плаще, некое существо — постаревшее, согнутое бессонницей и тревожными мыслями, сменяющими одна другую. Существо, похожее на больное животное, вдруг блеснет из темноты коридора на нее глазами (и только тут она узнает, признает меня). Конечно, она станет жалеть и успокаивать (я этого не хочу, это меня еще больше сгибает), но прежде, чем успокаивать и жалеть, будет этот краткий ночной миг удивления, это недоумение, когда она вдруг увидела идущее по коридору со стороны кухни сникшее тело, в старом плаще, перекосившемся на плечах (плащ давно без пуговиц), и поняла, что это существо — ее муж.
Помню совсем уж мелкий (и почти забывшийся) случай. Год назад, когда очереди были огромны, в одной из них случилась драка. Я стоял слишком близко от кричащих и затем сцепившихся друг с другом людей: уже пошли в ход кулаки, хватанье за грудки. Милиция подоспела, как всегда, вовремя, но, как всегда, не с той стороны — они замели сразу человек десять, меня в том числе (как водится, брали всех подряд). Потом отделение милиции, руки за спину — разберемся! разберемся! «Отпустим, отпустим, вот только документы ваши посмотрим, как это нет с собой документов?!» — но сами решать милиционеры почему-то не стали: попросту и с ленцой они отфутболили весь улов в сторону общественности: «Всех — в комнату с таким-то номером! (Кажется, номер 27.) Всех, мать вашу, в двадцать седьмую!..»
И когда под шум и разноголосые крики я вошел в комнату номер такую-то, то увидел дубовый стол и сидящих людей — и сразу же — знакомый мне тип немилицейского мужичка, довольно простого, как бы из работяг, как бы СОЦИАЛЬНО ЯРОСТНОГО, с лицом, еще не перекошенным злобой (но готовым перекоситься); оглядывая меня, он приговаривал пока спокойно:
— А-а. Входи... — как старому знакомому.
За ним я увидел и других, там сидящих. Они уже успели собраться. (С делом управились за полчаса, и не помню, называли ли они себя — комиссия.)
Один из них, разумеется, был СЕКРЕТАРСТВУЮЩИЙ.
— Садитесь, — сказал он.
Возможно, память подводит, возможно, что милиционеры сами запротоколировали и только потом сказали, что им недосуг заниматься драками в очереди и всяким вздором. Мол, дело, скорее всего, ограничится штрафом, но... поговорить надо. (И тут же направили в другое здание — в комнату с дубовым столом и сидящими там гражданскими людьми.)
Так что уже на другой улице и в другом помещении я увидел этот здоровенный дубовый стол, где сразу же бросилось в глаза лицо знакомого мне СОЦИАЛЬНО ЯРОСТНОГО, и он — он тоже меня как бы узнал — сказал:
— А-а. Входи...
И я вошел. И увидел остальных. Это были те же самые люди.
2
СТАРИК сидит в самом торце стола — с правой стороны. Крупноголовый, седой, он значителен, и, конечно, он добр, и потому-то положительные чувства (и часть надежд) в моих расчетах связаны прежде всего с ним — СТАРИК все знает. (Он вникает в суть; он не сводит счеты и не мельтешит.) Он будет спрашивать, не мелочась в словах и не роясь в поступках: ему не надо ни давить, ни сбивать тебя с толку, набирая очки на твоей растерянности, — он хочет истины: он СТАРИК.
И когда тебя спрашивают, и дергают, и тычут, не давая успеть оправдаться, ты помнишь (все время помнишь) — СТАРИК среди них, он-то видит, как спешат они с осуждением, как не дают слова сказать и как нарабатывают себе удовольствие, с легкостью искажая твою вину (есть вина, но она не столь вульгарна!), — он видит и знает; он мудр. Время от времени ты ведешь глазами в его сторону, мол, он здесь, он присутствует, хотя и молчит. (Молчащий умный СТАРИК — это тебя задевает. Это больно, и это обидно. Но надежда есть.) Соседствуя с ним, сидит СЕДАЯ В ОЧКАХ, пожилая седая женщина с несколько восточным лицом, и на ее слова и ее поддержку у меня также определенные надежды. (Я пожил; я понимаю людей.)
Далее (сдвигаясь к центру) мои ожидания сильно слабеют — там обычно сидит КРАСИВАЯ женщина, раздраженная уже тем, что тратит на копанье в чьих-то судьбах свое время (свое золотое время; уходящее время). Она капризна, и надежд моих здесь нет. Еще далее, про двух сидящих там сравнительно молодых мужчин и вовсе говорить нечего. И надеяться нет смысла: волки.
Я пришел в тот день на свое бывшее место работы (уволился оттуда со сложностями) — я еще только собирался прийти, я позвонил и уже по телефону (по их ответам) почувствовал, как страстно они там оживились: ведь они теперь будут решать, от них я завишу!.. В назначенный день я увидел длинный-длинный дубовый стол, и все они там сидят, знакомые мне по прежней работе и незнакомые (но все равно знакомые) люди — я вглядывался в стершиеся за десять лет лица, в морщины, в лысины (можно ли вглядываться в лысину? — можно), я видел раздавшиеся тела, седины, и здесь же был человек, незнакомый и молодой, который даже привстал в предвкушении, потирая руки. «Ну, начнем судилище?» — бросил он, улыбаясь, с красивым и, пожалуй, породистым оскалом. (Отличный, конечно, парень. Крепкий. Свой.) Я тогда впервые услышал это пренебрежительно-домашнее словцо «судилище» и тут же увидел его зубы — молодые, белые, полный рот. Волк, подумал я почти с восхищением.
Рядом с ним сидел тоже молодой — такой же. (Их двое.) А уже за ними, в центре стола, всегдашний СЕКРЕТАРСТВУЮЩИЙ. Судилище — это прежде всего стол, за которым человек десять-двенадцать, и все они с одной стороны стола (двое в самых торцах, сидят, замыкая фланги). А другая сторона стола свободна — она твоя. И один-единственный стул посередине, на котором с этой, свободной стороны сидишь ты. Так что их вопросы или вдруг окрики налетают довольно широким фронтом. И ты только поворачиваешь голову — налево или направо.
Именно МОЛОДОЙ ВОЛК в один из прошлых спросов подловил меня на моем брате, болеющем душевной болезнью. В ровном течении всякой жизни (моей тоже) обязательно есть несколько бяк, как их называл один работник собеса, или запятых — как их называю я. Эти-то запятые и бяки вызывают, как правило, особенно пристальный интерес при всяком расспрашивании, а зацепив за неприметный краешек такой бяки, за остренький кончик запятой, умеющие люди, вслед за ней, выволакивают мало-помалу и всю твою душу, вываживая ее, как вываживают рыбу из глубокой воды. (Они не спеша будут подтаскивать на совсем небольшом крючке, но на прочной леске. Они будут подтягивать все ближе. А ты будешь метаться, чтобы душа сорвалась и сошла с крючка, уйдя в темные глубины — там ее жизнь.) ВОЛК сразу углядел больного брата: