Капитан немного помудохал меня противоречием между тем обстоятельством, что я не оспаривал приговор и одновременно не признал свою вину. Как оказалось впоследствии, он профессионально уловил здесь проблему. На нее же указывал впоследствии и прокурор Энгельса, утверждая, что я не должен быть условно-досрочно освобожден, ибо не признал свою вину, не раскаялся в содеянном. В ходе беседы капитан выяснил, что я обладаю знаниями двух иностранных языков. На следующий день он принес мне распечатку анкеты, которую ему предлагалось заполнить для участия в международном коллоквиуме в Италии. Анкета изъяснялась на английском. По его просьбе я туг же перевел ему те места анкеты, которые не были ему понятны. И, не откладывая дела в долгий ящик, предложил ему свою помощь. Свои знания языков, а также помощь в проведении каких-либо опросов или тестов среди заключенных. Евстафьев сообщил мне, что с этим следует подождать, потому что вскоре меня переведут в какой-либо отряд, либо в девятый, где содержат инвалидов и пенсионеров, либо в шестой.
Тем временем нас продолжали муштровать, приготавливая для жизни в лагере. Как и весь лагерь, мы вскакивали в 5.45. Мы вскакивали от дикого крика Сороки и Савельева (Сурок обычно в это время был в туалете) «Подъем!» В зависимости от личных пристрастий кричавших к «подъему» присоединялось какое-либо ругательство вроде «ебаные в рот!» или эпитет. Моя шконка была снизу и самая крайняя к пищёвке и к выходу из спалки. Сорока имел обыкновение встать надо мной, опершись предплечьями на верхнюю шконку, туда он клал перед собой часы. Он некоторое время топтался там, прежде чем заорать «Подъем!»
Мы вскакивали, заворачивали одеяла и простыни таким образом, чтобы получились две лыжи из простыни и между ними параллельная полоса одеяла. Взбитая подушка венчала это сооружение. Я оказался талантливее прочих в сооружении лыж и потому первым несся в туалет, отливал в сток вдоль стены, перемещался к умывальникам и, поменяв тапочки на туфли, пришлёпив к голове кепи, перемещался во двор, в локалку. Оставалось несколько минут до зарядки. В то время как вся колония проводила зарядку совместно, выйдя из отрядов на территорию лагерного плаца, мы, карантинные, и еще ВИЧ-инфицированные делали ее в своих двориках, скрытые за железным забором. Глухо шумело невнятными словами о зарядке лагерное радио, раз и навсегда записанный два десятка лет назад комплекс упражнений дублировался Сурком. Он стоял перед нами в локалке. На деревьях над ним пели птицы. «Приседаем. Раз-два, раз-два!» И прочие всем известные нехитрые телодвижения мы совершали. После зарядки у нас был кусок времени до похода на завтрак в столовую, обычно ничтожный. В нормальных отрядах зэки в такие минуты толпятся с кружками, банками и кипятильниками возле розеток. Спешат заварить и глотнуть чайку. Нам, карантинным, стали разрешать заваривать чай лишь через неделю, да и то вечером. Промаршировав из столовой и выстроившись в локалке, пятеро в первой шеренге, трое во второй, мы замирали на «проверке». (Или «поверке», никто так и не смог мне растолковать, как правильно.) Поутру было еще прохладно.
Обыкновенно проверять нас являлись быстро. С нас, собственно, и начинали офицеры проверку колонии. Приходила пара офицеров, Савельев выходил, протягивал офицеру наши личные карточки-картонки. И офицер называл фамилии. Вызванный выходил вперед, называл имя-отчество, срок, начало и конец срока и пристраивался к уже стоящим впереди сотоварищам. Далее офицер что-нибудь говорил завхозу, или Сороке, или Сурку. Они заходили на минуту внутрь нашего помещения, делали пометку в журнале и, нажав кнопку (сидящий в будке на посту недалеко козел открывал им снаружи дверь), удалялись. Но мы обязаны были стоять дальше. До окончания проверки во всей колонии. Это могло продолжаться и целый час. Действо, точнее стояние, могло продолжаться и дольше в том случае, если офицеры не могли вдруг найти зэка, у них не сходились вдруг цифры. Тогда стояла вся колония, переминаясь обреченно с ноги на ногу. Пока не раздавался спасительный хрип радио: «Проверка окончена». Проверок в течение дня происходило три. В лагере строгого режима их четыре.
К тому времени когда утренняя проверка заканчивалась, в лагере раздавались звуки духового оркестра. Это отряды выводили людей на работу, на промзону. Впоследствии я наблюдал это массовое празднество на открытом воздухе, а тогда, в карантине, я его только слышал.
После поверки, поскольку из карантина на работу не выводят, у нас начиналась уборка. Протирали ладонями все горизонтальные поверхности, взбивали пену из туалетного мыла и натирали ею пол… Унижение, оскорбление и ломка силы воли человека — вот цель этих занятий. Когда я пишу эти строки, там, в заволжских степях, так же взбивают мыло. Кстати говоря, туалетное мыло зэки использовали свое, личное. Однажды зашедший офицер потянул недовольно носом и спросил:
— Чем пол мыли?
— Мылом, — сказал молдаванин.
— Каким?
— Ну, мылом…
— Хозяйственным, суки, мылом! Вымыть заново как следует туалетным! Вонь стоит!
Молдаванина отвели в туалет Сурок и Сорока. Вышел он оттуда, держась за ребра. Выпросил у Эйснера кусок туалетного мыла и, встав на колени, начал заново мыть коридор.
После обеда следует вторая проверка, а после нее мы мыли локалку. Выносили воду в тазах и ведрах, хотя достаточно было бы протянуть шланг и сделать всю работу легче и быстрее. Но в России традиция палачества пересиливает все другие традиции и практические соображения. Поглядев, как они надрываются, я сказал Савельеву:
— Не могу. Пойду помогу им. — Мы сидели на скамейке и беседовали.
— Сиди. Имеешь право. Ни один козел на тебя докладную не напишет. Да и я здесь главный.
— Нет, Игорь. Пойду воду потаскаю.
— Правильно поступил, — сказал мне потом Сурок, чем удивил меня.
У них были свои, какие-то искривленные представления о справедливости. Иногда они совпадали с моими.
VI
Пять утра с копейками.
Я лежу сжавшись под одеялом, и тело мое подрагивает в предчувствии. Вот-вот, может быть, через минуты, может быть, через секунды раздастся звериный рев бригадиров и активистов, десяток луженых глоток заорут: «Подъем!» Я рванусь вверх, одеяло к стене. Мне нужно будет успеть сунуть ноги в тапочки и выскользнуть с койки в проход и, встав там у двери ПВО, быстро влезть в штаны, чтобы, пробираясь затем среди рук, локтей и туловищ, рвануть в туалет и к рукомойнику. В это время соскочивший с верхней шконки зэка Данилов и мой визави слева Варавкин будут, натыкаясь друг на друга, заправлять свои постели по-белому. Когда я вернусь в спалку, они должны уступить место мне и Чемоданову, и мы, путаясь, но необыкновенно быстро все же, будем складывать постели.
Я лежу и пыхчу, как мотор, возможно, ожидает, когда щелкнет ключ зажигания. И вот, это всегда происходит вдруг, вспыхивает весь верхний свет в спалке, и дикий рев активистов и бригадиров сотрясает уши и стены: «Подъем! Подъем, ебаные в рот!» У активистов и бригадиров, как правило, большие срока, им сидеть и сидеть, потому в этот крик они вкладывают всю свою злобу и ненависть: «Подъем! Ебаные в рот! Все подъем!» Я рвусь вверх, одеяло к стене… 5.45 утра. Стоит зэку задуматься, чем в это время занимается его любимая девушка, и голову тут же опаляет газовое пламя Ада. Спит, Господи, спит, спит, спит, уронив ниточку слюны на подушку…
Выскакивая в локалку одним из первых, механически нахлобучив кепи и сменив тапочки на туфли, я с удивлением понимаю, что выучился всей этой зэковской премудрости на пять с плюсом. Считаные минуты с секундами уходят у меня на то, чтобы свернуть одеяло и простыню по-белому. «Лыжи» мои прямы и строги, подушка взбита как надо, я даже порой успеваю до зарядки посидеть минуту-другую на вазе туалета. В это время там нет или почти нет конкурса; отлив, зэки спешат покурить перед зарядкой. А ведь в 6.00–6.05 нас уже выводят из отрядов на зарядку. То есть 15–20 минут на все. Правда, я не курю и потому сберегаю то время, которое уходит у зэковских масс на самоотравление.