- Смеются - не беда! Кабы умели! А ведь не умеют смеяться-та! Али смешно штаны с пьяного снять, рожу ему смолой намазать или, скажем, обругать человека? В чём тут веселье? Они, брат, не от веселья смеются, а от дикой своей скуки - вот что! Эх, не уважаю эту улицу, гори она дотла!
- И я не люблю, - снова соглашается Коля.
Оба долго молчат. Потом юноша тихо мечтает:
- Как только мамаша скончается...
Но печник безутешно прерывает его:
- С твоей душой, брат, тебе везде одинаково будет, душа у тебя девичья...
Огонь папиросы, вспыхивая всё чаще, дрожит. Откуда-то из города, сверху, доносится пение, тихий плеск медных струн рояля - неясные, малознакомые звуки другой жизни.
- Я говорю ей, - вдруг начинает Коля, - что же вы, Надежда Измаиловна, на рояле не играете? А она - для кого же, говорит, мне играть? Для вас? Так вы в музыке ничего не понимаете.
- Ишь какая, - замечает Чмырёв, усмехаясь.
- Да. Они все такие. Очень злые и обо всём говорят прямо, даже стыдно слушать иной раз. Образование получили, а грубостей не презирают... А ведь верно - для кого играть?
- Нет, - говорит Чмырёв, - это не так! Всегда кто-нибудь найдётся, ты поищи! Нет, браток, надо размышлять иначе. Человек должен жить сердечно, даже в церкви говорится: возводи сердце в гору! А мы его - в грязь, а то прячем! Ты сердца не скрывай, эдак-та никакого соединения не будет.
Чмырёв говорит долго, с великим напряжением, но понять его трудно. Коля и не заботится об этом - не впервые слушает он запутанную речь, и ему тоже, как Братягину, иногда кажется, что печник говорит "юрунду". Но понимая, что за тёмными словами живёт какое-то доброе чувство к людям, к нему, Коля изредка сочувственно, как можно ласковее вздыхает.
- Да. Конечно...
- Ежели что строится, так оно - не зря. Это - надо понять, а без понятия - всё будет вроде твоих бесплодных девиц, все люди - бесплодные и больше ничего. Понял?
- Да, да...
- Следственно - надо доверять людям. Я не про наших, наши люди пустяки, пустой народ, без ядра. А кто строит, тот дорого стоит...
В бесформенной русской душе медленно кружатся, путаются косноязычные мысли, это мысли - старые, христианские, заношенные миром, загрязнённые, но для печника они - новы, он считает их рождёнными его сердцем, они убивают его сон, беспокоя своей тяжёлой вознёй.
Иногда Чмырёв вздыхает, глубоко и тоскливо:
- Эх, кабы грамотен был я да кабы научен, доказал бы я все начала, ей-бо-о!..
Коротка ночь, - ещё недавно погасла заря вечера, и недавно лунный свет лежал на реке, размахнувшейся по лугам, а вот уже на востоке светлеет, и семь звёзд Медведицы потеряли свою яркость. Луна где-то сзади, над городом, река под тенью его черна и бархатна, а вдали - посветлела, и видно, как на рябой воде скользят лодки.
Тянет утренней свежестью, запах её победно заглушает едкие запахи улицы, и только теперь понятно, как они тяжелы.
В монастыре звонят к заутрене, Коля смотрит в небо и говорит, смущённо улыбаясь:
- Вот когда звон в лунную ночь, так мне кажется, что это по луне бьют...
- Жизнь наша недовольная, - ворчит печник, - улица эта - пропади она... Братягин, побей его бог... Грабитель! Ну - грабь, чёрт с тобой, да - не дави ты мне душу! А он - на душу наступает... Называются люди, туда же... Удивительное дело, до чего противно всё это душе, право...
Точно напевая забытую песню, Коля вполголоса, с напряжением лепечет, покачивая головой в аккуратной фуражке:
...Что час - то жизнь моя короче,
И с каждым днём трудней она,
Уже прошёл я путь мой краткий
И ничего в конце не жду!
Так неразгаданной загадкой
В сырую землю я сойду.
Я жил, как тень, средь серых теней,
Во всем покорствуя судьбе,
Умру - ни слёз, ни сожалений...
- Грустно говоришь, - перебивает печник. Коля сконфуженно и кротко извиняется:
- Да ведь это так только, для забавы...
Зябко передёрнув плечами, он приподнимает воротник тужурки и, глядя вдаль, молчит, губы его шевелятся, точно юноша считает угасающие звёзды, а Чмырёв бормочет:
- Ты - чёрной мысли не предавайся! Все помрём, тут хвастать нечем. Помереть и комар - мастер, а ты вот ухитрись поживи хорошо. Я те докладаю строение...
Зацвела заря, высоко в зеленоватом небе озолотились края перистых облаков, светлые пятна ложатся одно за другим на половодье. Чёткие удары монастырского колокола так странно ясны, что, кажется, можно видеть в воздухе колебания их - сначала медная пыль звука летит облаком, густо и быстро, потом дымок её становится прозрачнее и пропадает, истончаясь до невидимого, до неслышного...
Пожар на Мало-Суетинской улице возник заполночь, после успенья, приходского праздника. Загорелось у столяров, в подвале двухэтажного дома скорняка Сычёва; огонь выметнулся из окон на улицу вдруг, точно всхлынул из недр земных, и сразу поднял ветхий дом с земли широкими красными ладонями.
Дом, переживший множество зимних вьюг, ощипанный морозами, оплаканный дождями, старчески закряхтел, греясь в пламени; затрещала, отскакивая, его обшивка, тёс, не однажды прокрашенный масляной краской; дом точно раздевался в огне, сбрасывая грязно-рыжие доски, в огненных языках и синих струйках дыма.
Лопались стёкла, издавая резкий звук, из тёмно-багровых окон высовывался подушками тяжёлый серый дым, а за ним - огонь, загибавший вверх красные цепкие лапы с острыми когтями.
Кто-то вышибал рамы верхнего этажа, в одном окне появился гробообразный чёрный сундук и упал сквозь огонь на улицу, в костёр тёса, наличников и ставен, горевший у стены дома. За сундуком в окно высунулась волосатая фигура в белой рубахе и тонким голосом крикнула:
- Гори-им!..
По двору забегали тёмные люди, и вместе со звоном стёкол, треском дерева слились истерические, тоже стеклянные, вопли женщин, визги детей.
Большинство мужчин улицы было пьяно, но этот первый внятный крик как будто отрезвил пьяных, разбудил сонных, к дому Сычёва стали сбегаться, завертелись перед огнём багрово освещённые человечки. Маленький мужичок схватил горящую доску, сбросил её под откос в бурьян, уже высушенный солнцем, и тотчас по бурьяну полетели жёлтые мотыльки, серые стебли полыни унизались жемчугом, алые цветы вспыхнули на метёлках щавеля.